Физиология наслаждений - Паоло Мантегацца
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно, однако, сказать утвердительно, что элементарные признаки удовольствия общи всем животным высшего разряда, но смех составляет исключительную особенность человека.
В пространстве, отделяющем факт физического наслаждения от нравственного его выражения, бывает немало смешанных формул, обозначающих переход от одного к другому и пополняющих собою общую физиономию наслаждения. Как главнейшие из этих переходных форм, назовем здесь восклицания и пение.
При высшей степени наслаждения никогда почти не бывает недостатка в восклицаниях, так как они служат выражением того состояния смущения, при котором ум оказывается как бы пришибленным силой внезапно столпившихся к нему ощущений. Но, приведенные к действительному значению своему, восклицания оказываются лишь стенографическими знаками, коими ум усиливается обозначить временное свое состояние, не будучи в силах составить ему определения. В подобные минуты ум не обладает спокойствием, необходимым для анализа внезапно нахлынувших к нему наслаждений, но, не будучи способен и во время обуревания страстей к несвойственному ему бездействию, он заявляет смелой формулой восклицания, что он продолжает существовать и видеть. Вот почему в подобные мгновения человек охотно прибегает к выражению понятий великих, упоминая и о небе, и о звездах, и о самом Верховном существе, присоединяя к ним некоторые слова, которые страшным сочетанием своим и энергией, затрачиваемой человеком ради их произношения, освобождают восклицающего от некоторой доли того напряжения, которым объята вся его нервная система. Вообще восклицания служат выражением всякого непредвиденного и быстротечного наслаждения, искрящегося в человеке, в виде блесток и внезапных вспышек веселья и радости. Во всяком случае, суть понятия, обозначенного восклицанием, отвечает разве только в весьма малой степени значению выражения, которое служит только формулой. Слова «Боже мой!» представляют в устах человека одинаково и верх чувственного сладострастия, и сокрушающий его апогей страдания; все же отличие выражений в подобных случаях и состоит в интонации голоса.
Те наслаждения, которые на предыдущих страницах мы сравниваем с пламенем, обличаются нередко пением, которое в этом случае становится только более упорядоченной и более однообразной формулой восклицания.
Пение составляет естественный переход от самого бесформенного и смутно сложившегося слова к наиболее совершенным выражениям поэзии. Ум уже не находится в состоянии столь полного смущения и удивления, но он все еще неспособен обратить свое сознание в понятие и мысль; вот почему он прибегает к языку музыки, которая по гармоническому составу своему совершенно выражает приятное, но неопределенное настроение человека. Когда пение проявляется звуками, лишенными гармонии и стройности, тогда оно еще более отвечает смутности умственных способностей и преобладанию в нас ощущений; иной раз пение это оказывается столь разнузданным и нестройным, что приближается к бреду горячки, прекрасно указывая тем на сердечную внутреннюю бурю.
Когда же, наоборот, утихают волны и зеркало сознания начинает яснее отражать изображение наслаждения, тогда и само пение становится понятной гармонией.
Профаны в музыке прибегают в подобные минуты к архивам собственной памяти, художники же прибегают к творчеству и силой гения порождают новые потоки гармонии. Находясь в обаянии радости, они нередко схватывают свой кимвал, т. е. спешат прибегнуть к тому или другому любимому инструменту или, предав крылья вдохновенному перу, они набрасывают на бумагу музыкальные мысли, становящиеся позднее источником наслаждений для остального мира.
Начав восклицаниями, мы дошли здесь до музыкального творчества, и находимся, таким образом, уже в области нравственного выражения наслаждений и именно в той части ее, где преобладают умственные силы. Но самое простое и обычное участие ума в деле нравственной физиогномии наслаждения состоит в облечении его в слово.
Испытывая то или другое сильное наслаждение, будучи одни, мы нередко выражаем свою радость словами; не довольствуясь понятием, отраженным в безмолвии собственного сознания, мы чувствуем потребность прислушаться к новому отражению его посредством слуха. Во всех подобных случаях приятное ощущение требует, для полного своего выражения, обработки посредством преобладающего над ним ума, так, чтобы наслаждение стало находящимся уже вне нас объектом, созерцаемым силами интеллекта, со всем спокойствием и отчетливостью холодного анализа.
Мы, по большей части, не довольствуемся уже словом и беремся за перо, чтобы устранить его мимолетность и придать более устойчивости нравственному выражению своего наслаждения. Но это бывает действием не простой, мгновенно поразившей нас потребности, а следствием усложнения многих элементов. Чувствуя наплыв радости и изведав меру умственных способностей своих, мы обольщаем себя надеждой, что оформленное словом наслаждение наше окажется делом, полным и жгучей страсти, и строгого анализа, и потому желаем увековечить все сладостное, испытанное нами. В другое время мы записываем, чтобы в видах мудрой экономии сохранить изображение настоящих радостей для наслаждения ими в дни печали и страдания.
Нередко описание наслаждений увлекает нас силой собственных ощущений, и мы не останавливаемся ни на минуту, чтобы доискиваться причины, нас к тому побуждающей. Тогда перо наше скользит по бумаге, придавая прочувствованным радостям поэтическую форму.
Высотой соображения оно усиливается выразить духовный анализ изучающего себя ума; совершенством формы и обликом гармонии оно хочет выразить бурю страстей, обуявшую чувствительную часть естества нашего. Но этого мало; поэт в величии своего гения увековечивает мимолетный момент наслаждения бессмертным мрамором своих стихов, открывая будущим поколениям вечно новый источник наслаждений.
Ум способен формулировать испытанное им наслаждение бесконечным образом, запечатлевая его и на полотне, и в мраморе. Таким образом, мы можем сообща с художником, уже много лет почившим, улыбаться радостям, веселившим его несколько столетий тому назад.
Изобретение новых игр и новых увеселений может стать формулой, посредством которой мы передаем потомству веселившие нас наслаждения. Глядя на дело с этой точки зрения, мы могли бы сказать, что наслаждение обладает собственным геологическим летописанием и собственной своего рода палеонтологией; можно бы прибавить к этому в виде шутки, что в библиотеках и картинных галереях наших существует множество окаменелостей в виде стихов Берни и фантазий Корреджо и Калло.
Для объяснения смеха простой обозначающей его формулой назову его нервным кризисом, который при неожиданности своего наступления производит конвульсивное движение диафрагмы и других, менее значительных мускулов. Смех – это спасительный клапан, которым машина облегчается от избытка произведенной внутри ее силы. Наслаждение продолжительное может дойти до высшей степени интенсивности, не возбуждая в нас смеха, между тем как наслаждение, гораздо менее сильное способно внезапностью своего проявления вызвать в нас раскаты неудержимого хохота. Наибольшее влияние на смех производит не интенсивность удовольствия, а сама причина его проявления, и потому смех служит естественным выражением особенного рода умственного наслаждения, принадлежащего к области всего неожиданного, странного и смешного. Сладострастное наслаждение иной раз едва способно вызвать улыбку радости на лице нашем, а между тем поверхностный взгляд, брошенный нами на карикатурное изображение, заставляет нас покатываться от смеха. Смех во время чувственного наслаждения наблюдается всегда там, где возрастающий ток наслаждения оказался прерванным более яркой вспышкой, которая, возбудив кризис, нервный перелом, тем свободнее вызывает смех, что организм уже находился в приятном настроении. Странностью смеха оказывается то, что его нередко производят ощущения, лишенные всякого интеллектуального элемента, – как, например, щекотание. В подобном случае феномен ограничивается рефлексом раздражения вполне специфического свойства.