Октябрь 1917. Кто был ничем, тот станет всем - Вячеслав Никонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся пресса, хотела она того или нет, вносила немалый вклад в антивоенную пропаганду. Головин утверждал: «В одном сходились все газеты и листовки того времени — это в изображении отрекшегося Императора Николая II во всех его деяниях как врага народа. А это не только окончательно подрывало веру народных масс в царскую власть, но неминуемо привело и к следующему логическому построению: Царь начал войну; он все делал вопреки воле и интересов народа; стало быть, война народу не нужна. Вот силлогизм, который лежит в основе всех тогдашних рассуждений солдатской и народной масс»[889].
Военная цензура теоретически никогда не отменялась, но на практике просто игнорировалась. Керенский возмущался даже вполне лояльной прессой: «особенно, «Русское слово» (популярная в Москве газета с тиражом свыше миллиона экземпляров), которая стала публиковать сообщения с фронта, представлявшие огромный интерес для Германского Верховного командования. Восстановление военной цензуры на все публикации прессы не разрешило, к несчастью, проблему утечки этой информации»[890].
Фронтовые газеты держались в русле оборонческой линии. После Февраля первые полосы заполнили воззвания лидеров новой власти с призывами вести войну до победного конца, чтобы «не отдать немцами свободную Россию». Осуждались идеи сепаратного мира, воспевалась доблесть тех, кто продолжал выполнять ратный долг[891]. Поначалу Временное правительство не вело целенаправленной антинемецкой пропаганды. Врагом объявлялись не немцы или Германия, а германский империализм, реакционный кайзеровский режим, стремившийся задушить свободную Россию и вернуть на трон Романовых». Всплеск антинемецкой кампании спровоцирует приезд Ленина и разговоры о «пломбированном вагоне» и немецком финансировании большевиков[892].
Провинциальная пресса чем дальше, тем больше переполнялась описанием разрухи и сатирическими материалами. «Ростовский вестник» в апреле писал: «К своему удивлению, обыватель видит, что налоги не уничтожаются, что хвосты у лавок не уменьшаются, а потому и решает: «Все это было и раньше! Только раньше был исправник, теперь комиссар; раньше — полиция, теперь — милиция. Коротко: начальство есть, хвосты есть, следовательно, ничего нового не произошло». Исследовательница провинциальных СМИ констатировала, что она являлась «информационным источником, посредством которого действительность характеризовалась в контексте вывода: «Все плохо!». Это становилось основой массовых настроений и в свою очередь влияло на социально-политическую дестабилизацию в государстве»[893].
Книгоиздатели сразу переориентировались на конъюнктуру. Причем спросом пользовались не только эротические романы из жизни царственных особ. Пришвин 23 марта: «В это время газетного голода вынес некий торговец множество книг в зеленой обложке, мгновенно его окружила огромная толпа, и когда я добился очереди, то ни одной книги для меня не нашлось: все было раскуплено. Книга эта была «История Французской революции». Кто только не прочел ее за эти дни! Прочитав, некоторые приступили читать историю Смутного времени, которая читалась с таким же захватывающим интересом, как история Французской революции»[894].
Но литература серьезная и классическая пропала. Горький писал 31 мая: «С книжного рынка почти совершенно исчезла хорошая, честная книга — лучшее орудие просвещения… Нет толковой, объективно-поучающей книги, а расплодилось множество газет, которые изо дня в день поучают людей вражде и ненависти друг к другу, клевещут, возятся в пошлейшей грязи, ревут и скрежещут зубами, якобы работая над решением вопроса о том — кто виноват в разрухе России?»[895]
Библиотечные хранилища, как и все остальное в стране, стали предметом тотального разграбления. «В силу целого ряда условий у нас почти совершенно прекращено книгопечатание и книгоиздательство и в то же время одна за другой уничтожаются ценнейшие библиотеки. Вот недавно разграблены мужиками имения Худекова, Оболенского и целый ряд других имений. Мужики развезли по домам все, что имело ценность в их глазах, а библиотеки — сожгли, рояли изрубили топорами, картины — изорвали. Предметы науки, искусства, орудия культуры не имеют цены в глазах деревни, — можно сомневаться, имеют ли они цену в глазах городской массы»[896].
Мыслящие современники отмечали удивительную интеллектуальную и культурную бессодержательность революционного года. Бенуа писал, что в творческих кругах «говорили много о художественной бездарности революции. Ни памфлетов, ни куплетов, ни листков, ни какой-либо самодельщины наивной. Все по-старому, уныло, без пафоса, похоронно»[897].
Какова была идеология власти? Никакой. Довести страну до Учредительного собрания. Довести войну до победного конца. Бердяев утверждал в августе: «Революция не одухотворена никакими творческими и оригинальными идеями. Господствуют отбросы давно уже разложившихся социалистических идей. Эти охлажденные идеи потеряли всякую этическую окраску и разогреты лишь разнузданием и разъярением корыстных интересов и страстей»[898].
Интеллигенция теряла ориентиры. Мережковский и Гиппиус направились 19 марта на заседание Союза писателей. Зинаида Михайловна заносит в дневник: «О «целях» возрождающегося Союза не могли договориться. «Цели» вдруг куда-то исчезли. Прежде надо было «протестовать», можно было как-то выражать стремление к свободе слова, еще к какой-нибудь, — а тут хлоп! Все свободы даны, хоть отбавляй. Что же делать? Пока решили все «отложить», даже выбор Совета»[899].