Самое шкловское - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тынянов показывал целенаправленность искусства и присутствие истории в самом строении произведения, этим утверждая вечность художественного произведения.
Эта вечность не вечность покоя.
Для произведения нужен путь, как бы скат во времени, новое перемещение смысла событий.
Многопланность художественного произведения принципиально поднята Тыняновым, это и сейчас не всегда понимают.
Сейчас производятся первые попытки создания математической теории стиха.
Математический анализ охватывает ход стиха, показывает отношение языка данного поэта к литературной речи и к разговорной речи.
Но тут перед нами встают новые трудности.
Сам язык существует не в виде единой системы, а в виде взаимоотношения нескольких систем языковых построений.
У слова есть своя история, оно вызывает ассоциации с иными смысловыми построениями и, переосмысливая их, уточняет высказывания.
Стиховая форма как бы многослойна и существует сразу в нескольких временах.
В книге «Архаисты и новаторы» Тынянов выяснил один из случаев взаимоотношения разных систем. Система Карамзина, Дмитриева, Жуковского не была ошибочной системой, но она была не единственно возможной. Система архаистов сама была не едина; архаизм басен Крылова и баллад Катенина не совпадает. Но архаизм в целом противостоял поэтике «Арзамаса».
Но когда оказалось, что карамзинский стиль не выразил или не до конца выразил эпоху 1812 года, архаические моменты возросли в своем значении.
Пушкин оказался синтезом двух систем.
У Пушкина те же формы, которые существовали у архаистов или были приняты от архаистов, играют новую роль.
‹…›
Юрий Олеша рассказывал незаписанную сказку; я ее сейчас запишу, чтобы она не пропала.
Жук влюблен в гусеницу, гусеница умерла и покрылась саваном кокона. Жук сидел над трупом любимой. Как-то кокон разорвался, и оттуда вылетела бабочка. Жук ненавидел бабочку за то, что она сменила гусеницу, уничтожила ее.
Может быть, он хотел убить бабочку, но, подлетев к ней, увидел у бабочки знакомые глаза — глаза гусеницы.
Глаза остались.
Старое остается в новом, но оно не только узнается, но и переосмысливается, приобретает крылья, иную функцию.
Глаза теперь нужны не для ползания, а для полета.
Количество признаков поэтического может быть уменьшено до предела. Возникает сюжетная метонимия.
Есть вирусная болезнь, которая называется рассеянный склероз. Ее и сейчас не умеют лечить. Она выключает отдельные нервные центры.
Тынянов писать мог, а ноги начали ходить плохо. Болезнь была как будто медленная — то глаз поворачивался не так, как надо, и видение начинало двоиться, то изменялась походка, потом проходило. Он был у профессора Плетнева: тот посмотрел его как будто невнимательно, посоветовал жить на юге.
— Профессор, вы не разденете меня, не посмотрите? — спросил Тынянов.
Дмитрий Иванович ответил:
— Я могу вам сказать, снимите левый ботинок, у вас плоскостопие.
— Да, это так, — ответил Тынянов.
— Значит, не надо раздеваться.
Я потом спросил Плетнева: почему он так принял Тынянова.
— Я не умею лечить рассеянный склероз, я только могу узнавать его. Буду задавать вопросы, пациент будет отвечать, да и будет ждать, что я скажу. Так вот… мне сказать нечего. Пускай лучше он считает, что профессор невнимателен.
Болезнь то наступала, то отступала; она мешала писать, лишая уверенности.
Необходимость следовать шаг за шагом вместе со своим героем, огромность героя и задача дать его не только таким, каким его видели, но и таким, каким он был, вероятно, превосходила силы литературы.
Теория была отодвинута, оставалась ненапечатанной. Совсем не надо, чтобы тот человек, который занимается академической работой, был бы академически назван, но он должен быть там, где работают, потому что работать одному очень трудно. Работа — это тоже столкновение мыслей, систем решений, работа даже великого человека не монологична — она драматургична и нуждается в споре и в согласии с временем и товарищами.
Во время войны больной Юрий Николаевич был эвакуирован в Пермь. Болезнь убыстрила свой ход.
Время существовало для писателя; он чувствовал историю наяву и не мог в нее вмешаться.
Я увидел его в Москве, когда его привезли совсем больным. Его поместили в больницу. Это Сокольники; зеленые рощи, пустые зеленые улицы, расходящиеся лучами. Город еще военный, мало кто вернулся, и те, кто вернулись, тоже думают о войне, они еще не вырвались из войны.
Приходил к другу, и он не узнавал меня.
Приходилось говорить тихо; какое-нибудь слово, чаще всего имя Пушкина, возвращало ему сознание. Он не сразу начинал говорить. Начиналось чтение стихов. Юрий Николаевич Пушкина знал превосходно, так, как будто он только сейчас открывал эти стихи, в первый раз поражался их сложной, неисчерпаемой глубиной.
Он начинал в забытьи читать стихи и медленно возвращался ко мне, к другу, по тропе стиха, переходил на дороги поэм. Креп голос, возвращалось сознание.
Он улыбался мне и говорил так, как будто бы мы только что сидели над рукописью и сейчас отдыхаем.
— Я просил, — сказал Юрий, — чтобы мне дали вино, которое мне давали в детстве, когда я болел.
— «Сант-Рафаэль»? — спросил я.
Мы были почти однолетки, и мне когда-то редко давали это сладкое желтое вино.
— Да, да… а доктор не вспомнил, дали пирожное, а дочка не пришла. Хочешь съесть?
Сознание возвращалось. Тынянов начинал говорить о теории стиха, о теории литературы, о неточности старых определений, которые в дороге уводили нас иногда далеко.
Стравинский создает музыку, опираясь на традицию, которая дает ему известную «выдержку». Он новатор, которого сдерживает традиция и «потребность порядка».
Представьте себе, что в театр приходит человек, который никогда не был в театре: для него в эстетическую структуру восприятия входит и устройство зала, и занавес, и процесс подымания и опускания занавеса.
В автобиографии «Сказка моей жизни» Андерсен рассказывает про служанку, которая впервые побывала в театре.
Вернувшись домой, она рассказала приблизительно так: вышли люди и говорили «ля-ля-ля».
Потом «барыня бухнулась».
Потом опять «ля-ля-ля» и опять бухнулась (та же самая барыня).
Если разобраться в этом рассказе, то понятно, что на падающем занавесе была нарисована муза драмы Мельпомена в роскошном платье жрицы; она и была «барыней».