В поисках Парижа, или Вечное возвращение - Михаил Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Липнущие к его песням сравнения с притчами от них смущенно отскакивают: у Брассанса нет ни подтекста, ни многозначительности, он говорит все, ничего более, и этого достаточно, – может быть, в этом и есть часть его тайны. В его песнях есть это поразительное французское качество – sobriété – простота, помноженная на сдержанность и строгость, а в нем самом – застенчивость, странная для человека, так много выступавшего, хотя он пел всегда словно бы для себя, стесняясь и злясь из-за собственной стеснительности. Он сложен и непонятен настолько же, насколько открыты и просты его песни.
Однако и простота может быть не то чтобы сложна, избави нас господь от пустых парадоксов. Простота может быть велика и густо населена чувством и интеллектом, каждая песня Брассанса кажется, если можно так выразиться, огромной. Чехов восхищался детской фразой: «Море было большое».
Кстати, о Чехове. У Брассанса есть качество, заставляющее о нем вспомнить. «Вещество искусства» у обоих этих художников не поддается анализу. Про них даже не скажешь, что они творят просто и естественно, как сама природа. Они творят не как она, а наравне с нею, но сделанное ими не растворяется в мире и не может сгинуть, дав жизнь другой жизни. Их искусство индивидуально и нетленно, просто и совершенно непонятно.
Говорят, в каждом французском доме есть толковый словарь Ларусса или Робера. Наверное, не в каждом, но все же мне не раз случалось видеть, что парижане разного возраста, культуры, образованности настойчиво и увлеченно сверялись со словарями, споря о тонкостях родного языка, как о сыре или вине. Для меня определение национальности сводится к языку, остальное вторично и непринципиально. Алжирец или португалец, едва говорящие по-французски, но имеющие французские паспорта, будут учить своих детей в парижских лицеях. Азнавур, Роже Анен, Монтан, Анук Эме, Робер Оссейн, Симона Синьоре, Лино Вентура!.. Злобный наследник антидрейфусаров отыщет в этих блистательных представителях французской культуры литры сомнительной крови, а ведь они давно стали лицами французского кино!
Так вот касательно языка – Брассанс сотворяет чудо, словарями не предусмотренное. В этом смысле в нем есть нечто заставляющее вспомнить Пушкина: виртуозная рафинированность интеллектуального патриция, пишущего о Балде, и величавая простота Баяна, не чурающегося галлицизмов.
Брассанс не окончил даже коллежа, но в зрелые годы – он сам говорил об этом – стал много читать и много думать. Странный, необъяснимо простой и совершенно закрытый человек. Уже цитировавшийся Жан-Пьер Леонардини писал, что у Брассанса всегда присутствует «смерть как наваждение, в той символической форме, которая явлена была в эпоху барокко в картинах, называвшихся „vanité“[96], где череп соседствовал с букетом цветов».
Сохранилось много телевизионных записей концертов и интервью, по ним видно, что он живет какой-то совершенно отдельной от всех жизнью, словно постоянно разговаривая с горними, невидимыми для нас мирами. Он давал концерты, оставаясь закрытым и стеснительным человеком, предпочитая записываться на пластинки или петь для друзей.
На юге Четырнадцатого округа, неподалеку от «Улья», от знаменитого книжного рынка, о которых уже на этих страницах шла речь, не так давно разбили парк Брассанса. Он не отличается ни особым простором, ни живописностью – маленький парк, какие нередки в Париже.
Бюст певца невелик и вовсе не являет собой шедевр, просто обозначает здесь присутствие Брассанса и память о нем. Неподалеку странная скульптура: бронзовый ослик, запряженный в бронзовую тележку, – быть может, неведомый мне сюжет незнакомой песни, а может, и просто то, что называется декоративной скульптурой, поставленной для развлечения детей и их родителей.
Но вот свойство Парижа: даже в этом безымянном ослике хочется увидеть какую-то поэтическую загадку, какую-то связь с местом – в сознании быстро и весело вырастают мифы.
Но «Париж Брассанса» – иными словами, и сам парк, и улица Сантос-Дюмон, расположенная неподалеку, где жил последние годы поэт и где располагалась студия, в которой записывал он свои песни, – лишен сколько-нибудь ощутимой, особенной атмосферы. Эти места почти безлики, пустынны, бедны, только небогатые кабачки странным образом напоминают то самое кафе у Порт-де-Лила из одноименного фильма, где Брассанс сыграл музыканта – кажется, единственную свою роль в кино. Но какую! Рене Клер в предисловии к своему сценарию писал, что хотел уподобить персонажей фильма той унылой местности, которой достаточно немного тумана, трех капель дождя или мимолетного солнечного блика, чтобы совершенно изменить свой вид.
Поразительно, как эти слова подходят не только к «Парижу Брассанса», но и к самому Брассансу и даже к Парижу.
Не обязательно это должны быть «капли дождя» или «солнечный блик». Речь, мне кажется, о вещах куда более важных, намек на которые таится в словах режиссера. Парижу, как и Брассансу, довольно легчайшего изменения интонации, едва заметного обертона, чтобы изменилось все.
Достаточно микроскопической ассоциации, эха давно забытой фразы или мелодии, чтобы все решительно изменилось и город заговорил с вами доверчиво и открыто, чтобы зазвучала в памяти мелодия Брассанса, чтобы даже бюст его, сбрызнутый дождем, стал чуть иным, чтобы еще какая-та маленькая тайна Парижа хотя бы чуть-чуть приоткрылась.
Открытость и непроницаемость Брассанса, его простота и книжность, демократизм и патрицианство, картезианская ясность и тонкая недоговоренность – все это сходно с самим Парижем. И если не открывает его тайн, то резонирует им и их определяет:
C’est n’était rien qu’un peu de miel
Mais il m’avait chauffé le corps
Et dans mon âme il brûle encore
A la manière d’un grand soleil[97].
Вот эти «капли меда», способные так долго согревать нашу память, наполняют песни парижских шансонье уже не первое столетие. Франция – так мне всегда казалось и кажется – страна прежде всего «визуальной эстетики». Однако в рассуждении безупречности вкуса здесь происходит странность.
Такой изысканности свободной отваги и строгости вкуса, которой обладает Париж, не сыскать, вероятно, нигде.
Это утверждение давно стало общим местом.
От палитры Мане до витрин маленьких магазинов, от изысканного платка на шее «шикарной дамы» из NAP[98]– таких часто называют еще и CPFG[99]– до простого шарфика на шее девочки-подростка из песенки, которую поет Жюльет Греко («Prinsesse de la rue, soit la bienvenue dans mon cœur brisé…»[100]): казалось бы, повсюду царит это божественное чувство меры.