Гитлерленд. Третий Рейх глазами обычных туристов - Эндрю Нагорски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хоттелета поместили в одиночную камеру с табуреткой, койкой и туалетом в углу. С шести тридцати утра до четырех тридцати дня ему не разрешалось ни сидеть, ни лежать на койке. Ему поначалу также не давали ничего читать, а очки отобрали, «чтобы не допустить самоубийства». Это означало, что он часами просто сидел на табуретке и читал то, что написали на стене другие заключенные. Судя по всему, эту камеру часто использовали для иностранцев. Кто-то написал по-английски «Дом, милый дом! Мама, где же ты?». Другая надпись гласила: «vive l’internationale». Были там надписи и на русском, но Хоттелет не мог их понять.
Есть ему давали в основном черствый черный хлеб, кофезаменитель и суп с бобами, лапшой или ячменем. Он понял, что тюрьма была весьма интернациональной: там сидели русские, поляки, чехи, японцы и итальянцы. Было и несколько католических священников.
Поначалу гестапо часто таскало его на допросы, иногда дважды в день. Он всячески отрицал, что был шпионом, допрашивающие же пытались его запугать.
– Ты не будешь чувствовать себя так уверенно, когда мы займемся тобой по-настоящему и будем всерьез задавать вопросы, – говорили они.
Или даже:
– Будешь здесь сидеть, пока не сознаешься. Никуда не денешься. Размякнешь, как масло. Времени у нас много.
Но с Хоттелетом обращались совершенно не так, как с другими заключенными. Гражданство США и профессия давали ему некоторую защиту. Представителю американского консульства разрешили посетить его, принести чистую одежду – хотя мыло, зубную щетку и пасту, которые он взял собой, передать заключенному не разрешили. 3 мая Хоттелета перевели в тюрьму Моабит в другой части города, где кормили чуть лучше. Когда разошлась новость, что он американец, местные привилегированные заключенные стали подкидывать ему немного картошки, что помогало справляться с голодом. Вскоре ему разрешили получать ежедневную газету, а также брать по две книги в неделю из тюремной библиотеки. Самой интересной из найденных им книг оказалась De Profundis Оскара Уайльда, вдумчивое сочинение, написанное им во время тюремного заключения в Англии.
8 июля Хоттелета, к его полнейшему изумлению, отпустили и доставили представителю посольства США. Он за время заключения успел потерять 15 фунтов, но все это было ерундой по сравнению с тем, что регулярно случалось с другими заключенными. И все же Смит с коллегами прекрасно поняли намек нацистов: американские журналисты более не неприкосновенны – и лучше бы им быть осторожнее. 17 июля Хоттелет тихо уехал из Берлина. Описывая, как его отпустило, когда он ближе к концу месяца увидел наконец впереди Нью-Йорк, он писал: «Теперь я знаю, что возможность просто самому открывать двери – это то, за что следует испытывать благодарность и не считать это чем-то само собой разумеющимся».
Немецкие цензоры перестали изображать дружелюбие, общаясь с последними оставшимися в Берлине американскими репортерами.
– Вы в аномальной ситуации, – сказал как-то Смиту чиновник из Министерства пропаганды. – Вы нам здесь не нужны, вы сами не хотите здесь оставаться. Почему вы не уезжаете?
Тех, кто выступал по радио, цензура контролировала все строже: например, по воспоминаниям Смита, нельзя было упоминать никакие антиеврейские меры, равно как и казни «чешских патриотов, французских коммунистов или заложников». Смит был в отчаянии от того, что тексты в результате получались «совершенно пустые». Как и другие американские репортеры, он начал методично уничтожать все свои рабочие записи после использования, оставляя свой письменный стол почти пустым – только карандаши, ручки и чернила. Были причины считать, что любая записка может стать основанием для преследования журналистов и их источников.
Двое журналистов, вернувшихся в США за несколько месяцев до того, уже отправили свои книги в печать. В июне 1941 г. на прилавках книжных магазинов появился ширеровский «Берлинский дневник. Европа накануне Второй мировой войны глазами американского корреспондента» (Berlin Diary: The Journal of a Foreign Correspondent, 1934–1941). В одной из последних берлинских записей он признал, что как наблюдателя его трудно назвать бесстрастным. «Мы смотрели на все это вблизи, стоя у самой сцены, мы своими глазами видели, как нацистские сапоги топчут Европу, мы своими ушами слышали полные истерической ненависти речи Гитлера – и мы с трудом сохраняли способность видеть все в исторической перспективе», – писал он. Как и почти все журналисты, жившие в те времена в Берлине, он обнаружил, что постоянно возвращается к вопросу «странного противоречивого характера немецкого народа» – и того, как Гитлер сумел добиться столь полной власти над ним.
Ширер спорил с идеей, которую приписывал многим американским либералам, о том, «что нацизм – это форма правления и образ жизни, неестественный для немецкого народа, к которому их принудила горстка фанатиков, оставшихся после прошлой войны». Он отмечал, что нацисты при свободных выборах никогда не набирали большинства голосов – хотя набирали немало. «Но в последние три или четыре года нацистский режим начал выражать нечто, очень глубоко сидящее в немецкой натуре, и в этом смысле он действительно является представителем того народа, которым правит». В отличие от других национальных государств в Германии не было «баланса», как он выражался, а внутренние противоречия и обиды заставляли её метаться из одной крайности в другую. Веймарская эпоха, пояснял он, была крайней формой либеральной демократии, «а теперь они бросились в крайнюю форму тирании», поскольку в хаосе двадцатого века им оказалось слишком сложно «думать и принимать решения как свободным людям».
Это привело Ширера к теории «двух характеров» у немцев. «Как индивидуум, он может кормить белок воскресным утром в зоопарке. Он может быть добрым и сочувствовать. Но объединившись в толпу с остальными немцами, он может преследовать евреев, пытать и убивать других людей в концентрационном лагере, массово бомбить женщин и детей, без особых оправданий просто захватывать земли других народов, вырезая их в случае сопротивления и порабощая их».
Далее Ширер обратился к главному животрепещущему вопросу своей страны в те времена: собирается ли Гитлер воевать с США? «Я твердо уверен, что он рассматривает этот вариант и что если он победит в Европе и в Африке, то в конце концов начнет и эту войну – если только мы не будем готовы отказаться от привычного образа жизни и занять место обслуги в его тоталитарном обустройстве мира». Борьба тирании и демократии, добавлял он, «неизбежна, как столкновение двух комет, несущихся по небу навстречу друг другу». Говоря о движении «America First» и других изоляционистах, он писал: «Линдберги и их друзья смеются над самой идеей того, что Германия когда-либо сможет атаковать США. Немцев их смех вполне устраивает – пусть