Старый колодец. Книга воспоминаний - Борис Бернштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отправил рукопись и отзыв в Москву — без комментариев. Все было ясно. Следующий съезд редколлегии был посвящен уже другому тому — другие дела, другие страсти, другие события. Некоторые были настолько занимательны, что отодвигали в тень насущные проблемы истории искусства народов СССР.
Украину в редколлегии представлял видный человек — то ли зав. сектором, то ли директор соответствующего академического института, сейчас уже точно и не помню, — Турченко по фамилии. Крупный, чернявый, с крепкой шеей, он выделялся даже на фоне Академии художеств своей идеологической прочностью. Говорил он всегда весомо, неторопливо, авторитетно, партийная точка зрения была очерчена ясно и неколебимо, — казалось, мы слышим голос самого Центрального Комитета. В деликатных случаях он выражался с неменьшей определенностью, указывая, что тут партийный взгляд еще окончательно не установлен, надо обождать. Между тем, отстаивая везде и всегда партийную позицию, он гармонически сочетал общественное и личное. Сотрудничество с Научно — исследовательским институтом Академии не прошло даром — вскоре он защитил там докторскую диссертацию. Затем, спустя недолгое время, на него пала полугодовая или годовая, тоже не вспомнить, стипендия ЮНЕСКО, он провел ее в Соединенных Штатах, разыскивая там следы американо — украинских художественных связей. Сотрудничество с ЮНЕСКО тоже не прошло даром: вскоре он был назначен на должность руководителя отдела музеев этой организации — с местом пребывания в Париже. Не знаю, каков был его музейный опыт, но положенный срок ссылки вдали от родины, добрых пять лет, он там отбыл. Понятно, что, ведая музеями мира, он уже не мог участвовать в работе нашей скромной редколлегии — его заменил другой коллега.
И вот однажды, когда очередной раз в бывшем щукинском дворце собралась редколлегия, москвичи тихонько, шепотом, стали пересказывать приезжим удивительный слух: говорят, что по окончании каденции Турченко не пожелал вернуться, но, как тогда это называлось, выбрал свободу. Украинский коллега полностью подтвердил все сведения: да, Юрий Яковлевич в последний день вежливо попрощался со своими сотрудниками в ЮНЕСКО, а на другой день исчез — и вынырнул в облике человека, не согласного с культурной политикой советской власти, а если по — нашему, то в качестве невозвращенца, клеветника и предателя. Более я о Турченке не слыхал, боюсь, что в свободном мире его ученая карьера не задалась.
Естественно, что новость о метаморфозе Турченки оттесняла на второй план будничные заботы историков искусства народов СССР. Но как‑то случилось, что я вспомнил о первобытном искусстве народов Прибалтики и спросил у главы редколлегии — он же заведующий соответствующим сектором, — как обстоит дело с текстом, который был беспощадно отрецензирован эстонским академиком. Знаете, сказал мне с прощающей улыбкой Борис Владимирович, замечания академика Моора были столь точны, что мы их учли, и теперь все в порядке.
Так и напечатано. Академика Моора давно нет в живых, а том этот, по моему глубокому убеждению, никто из специалистов не читает. Полагаю, что из неспециалистов тоже.
Государственная премия не была получена. Последний том вышел году в 1984–м, генеральные секретари ЦК умирали один за другим, замешательство было велико, издание получило медаль Академии художеств, и ладно. Досталось ли что‑либо наиболее продуктивным авторам — не знаю, да кому теперь это интересно?
Между тем, у первобытной интриги был второй план. На одном из заседаний редколлегии, в перерыве, меня как‑то незаметно пригласила в свой кабинет заместительница директора Института, она тоже была членом редколлегии. Закрыв плотно дверь, она рассказала мне интересную историю. Оказывается, бойкая коллега и провидица премий еще перед обсуждением ее продукта решила обезвредить возможного оппонента, который когда‑то пресек ее домогательства. Она отправилась к самому президенту Академии художеств, куда, очевидно, была вхожа, поскольку, начиная с тех самых пор, беззаветно верила Партии. Там она живо изобразила, какую вредную позицию занимает представитель Эстонии, известный распространитель трех основных ересей — формализма, ревизионизма и буржуазного национализма, и предложила походатайствовать перед властями республики об удалении его из состава редколлегии. Я к памяти того президента отношусь плохо, но не могу отказать ему во многих умениях. Он понимал, что давление на власти прибалтийской республики, в своем роде витрины декоративного либерализма, — вещь деликатная, и потому ввязываться не стал. Он поручил тонкую операцию директору научно — исследовательского института, известному борцу за чистоту принципов соцреализма. Директор в свое время деятельно участвовал в пакостях, направленных против меня персонально, но, уловив в поведении президента некую ноту, велел заняться Бернштейном своей заместительнице — той самой, которая мне рассказывает сейчас, как было дело. Заместительница не могла не исполнить распоряжение, но по возможности испортила первоначальный замысел. Она позвонила в центральный комитет эстонской компартии и с кем‑то там переговорила. Но как влияет на ход дел формулировка вопроса и интонация исполнителя! Она сообщила партийному начальнику, что от Эстонии в редколлегии такого‑то издания республику представляет такой‑то. На таллиннском конце провода приняли к сведению это сообщение. Тогда Москва спросила, есть ли у Комитета возражения против такого положения вещей. Тогда Таллинн ответил, что возражений нет. Тогда директору Института было доложено, что сделать ничего нельзя, ЦК эстонской компартии поддерживает кандидатуру Бернштейна…
Атмосфера в Академии художеств была удушающая, в Институте, который издавал заранее обреченную «Историю», — тоже. Но, как видим, везде бывают порядочные люди.
Впрочем, порядочность давалась трудно. Об этом — последний эпизод.
Порядок работы редколлегии был такой. Когда были готовы или почти готовы тексты очередного тома, их рассылали членам редколлегии для изучения, а затем уж все съезжались в Москву на обсуждение. Порядок издания отдельных томов не был обусловлен хронологией и, соответственно, нумерацией. На то были высшие соображения. Скажем, седьмой том увидел свет в 1972 году, а шестой — в 1981–м. Да и то сказать, седьмой опоздал, по замыслу ему следовало выйти в 1970–м. Я готов предоставить читателю возможность угадать, почему был необходим именно такой порядок. Ну, подумайте. Ну, еще одна попытка. Не получается? Даю наводку — седьмой том содержал описание искусства народов СССР от Великой Октябрьской Социалистической Революции до 1941 года. А шестой рассказывал о второй половине XIX и начале XX веков. Теперь понятно? Не совсем?
Мне тоже была не вполне понятна эта инверсия в далеком 1966 году, на начальном собрании редколлегии, — пока председательствующий, расцветая в счастливой улыбке, не напомнил нам, что приближается Пятидесятилетие и Столетие. Так и сказал: Пятидесятилетие и Столетие. Он не сказал — чего, само собою разумелось — чего. Но мне, в моем эстонском далеке, похоже, выпавшему из реальности, не сразу стало ясно, о чем это он. Потребовалось специальное усилие, чтобы в конце концов сообразить, что близятся нешуточные даты — пятидесятилетие Великой Октябрьской, а затем — столетие со дня рождения ее Вождя. К пятидесятилетию было никак не поспеть, но выложить на стол революционный том к столетию — такова была историческая необходимость. В нужный момент, правда, положить на стол самый главный том все равно не удалось, но телегу впереди лошади поставили.