Последний самурай - Хелен Девитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясно было одно: сказать сейчас Вообще-то, я вам не сын — это гарантированно осложнить положение еще раз в сто. Я сказал: Не от вашей жены. Я сказал: Моя мать говорит, что вы отец. Может, ошиблась. Это было примерно 12 лет назад.
Он сказал
А, теперь понял.
Он допил и поставил стакан.
Сейчас неудачный момент, сказал он. Понимаешь, я не могу перестать об этом думать. Но не могу никому рассказать. Люди не хотят видеть. Я не хочу видеть, как они не хотят видеть. А они видят, что я не хочу видеть, как они не хотят видеть.
Он сказал
Мне и так приходится оберегать толпу народа. Я не могу брать лишних. Лучше уходи, прости.
Я сказал
Меня не надо оберегать.
Он сказал
То есть что? Можно об этом говорить? Чего ты хочешь.
Я сказал
Я хотел с вами повидаться.
Он сказал
Мы повидались, теперь уходи.
Я сказал, что уйду.
Он сказал
Ты знаешь, сколько мне лет? 37. Я бы мог прожить еще 40. Или 50. Люди до 100 доживают.
Он сказал
Я это вижу каждый день. И оно не уходит. Эти глаза видели, то есть были в одной комнате, то есть ты, может, смотрел «Лира» — когда ослепляют Глостера, люди морщатся. Как думаешь, каково смотреть на окровавленную глазницу, в которую ткнули пальцем? Он плакал другим глазом. Лир тебя потом не преследует, не является по ночам, а когда все по-настоящему, видишь это беспрерывно каждый день. Думаешь о другом, снова, снова и снова. Не в крови беда, а в том, что это сделал человек.
Он сказал
И надо что-то этому противопоставить. Если видел столько страшного, надо этому противопоставить что-то блистательно славное и прекрасное — не чтобы вновь обрести веру в человечество, уж не знаю, что это значит, а просто чтобы не тошнило.
Он сказал
Нечестно так поступать с семьей. Они хорошие. Ну то есть совершенно нормальные люди. Неплохие. Им нелегко пришлось, и они вели себя пристойно. Но не блистали. Да и с какой радости им блистать? Но меня тошнит.
Я сказал
А как же Рауль Валленберг?
Он сказал
Что?
Я сказал
Рауль Валленберг. Шведский консул в Будапеште, который раздавал евреям паспорта. Этот человек — гражданин Швеции.
Он сказал
Это которого американцы и шведы отдали русским, потому что, спасая 100 000 евреев, он еще в свободное время чуток шпионил на американцев и никто не хотел признавать? Он был хорош, но от одного этого тошнит
Я сказал
А как же Сегети?
И он сказал
Этот шарлатан?
А мать Тереза? сказал я.
Эта монашка?
А Хайме Харамильо?[142]
Он сказал, что Харамильо недурен. Он сказал
Но я видел не это. Я видел
Он сказал
Приезжаешь туда журналистом и все время думаешь: кончай репортерствовать, надо просто помочь. Надо быть профессионалом. Говоришь себе, что помогаешь, рассказывая людям о том, что происходит.
И они узнают, что происходит, но проку от этого ноль. Пытаешься кого-то спасти, пока не поздно, и втыкаешься в пустую стену бюрократии, и ничего не помогает. И тогда ты не просто видишь, как совершают злодеяния безмозглые бандиты, говорящие на чужом языке и надевшие иностранную униформу, ты еще видишь, как некто очень похожий на тебя говорит Простите, ничем не в силах помочь. Если повезет, он еще прибавит Я непременно напишу министру.
Он сказал
Я не хотел так больше. Если мне еще 50 лет видеть этот глаз и эту ногу и эту девчонку и остальное и только надеяться, что кто-нибудь пообещает написать министру, лучше со всем покончить прямо сейчас.
Я понимаю, что многим от этого будет очень больно. И что, мне тянуть лямку еще 50 лет, чтоб они утешали себя тем, что я приспособился?
Мне говорят: нельзя, чтоб они победили. Ты же так далеко ушел. Если покончишь с собой, они победят. Но это же ахинея. Кто такие эти они? Как это я их побеждаю, каждую ночь просыпаясь и воя?
Он сказал
Может, от репортеров и есть немножко пользы. Но разве ее достаточно, чтоб оправдать такую жизнь? Куча народу будет счастлива занять мое место и хорошо работать.
Я сказал
Ну, главное, парацетамол не пейте.
Он сказал
Что?
Я сказал
Ни в коем случае нельзя кончать с собой парацетамолом. Ужасная смерть. Все думают, ты просто отключаешься, но, вообще-то, ты не теряешь сознания, тебе кажется, что ничего не получилось, а спустя сутки начинают отказывать органы. Он разрушает печень. Иногда люди передумывают, а уже поздно. Я не говорю, что вы передумаете, но все, что угодно, лучше, чем отравление парацетамолом.
Он засмеялся.
Ты откуда этого набрался? спросил он. И засмеялся опять.
Я сказал
Мне мать рассказывала.
Я сказал
Гильотина — очень быстро и довольно безболезненно, хотя, по слухам, голова остается в сознании где-то с минуту, пока не прекратится поступление крови в мозг. Я в пять лет сделал гильотину из конструктора. По-моему, большую тоже несложно построить. Правда, тому, кто найдет тело, будет страшновато. Можно вызвать полицию, если не хотите пугать родных. Полиция все равно не успеет.
Он засмеялся. Учту, сказал он. Еще какие способы знаешь?
Я слышал, тонуть под конец приятно, сказал я. Подругу моей матери спасли, когда она в третий раз пошла ко дну. Она говорила, сначала больно, когда легкие заполняются водой, но потом сонно и красиво. Больно было, когда ее вытащили и заставили дышать. Пожалуй, неплохо. Можно прыгнуть ночью с парома через Ла-Манш, или, может, приятнее с моторки в Эгейское море, утонуть в синем. Если тело не найдут, у родных могут быть сложности, но, наверное, нормально, если записку оставить.
Да, сказал он. Он улыбался. Пожалуй, нормально. Я еще выпью. Тебе чего? Колы?
Спасибо, сказал я.
И пошел за ним вниз на кухню.
Ты, я вижу, много об этом знаешь, сказал он.
Про механику больше, чем про фармацевтику, сказал я. Могу петлю свить. Надо не удушиться, а шею сломать, простыней это, конечно, сложнее. Моя мать считает, это полезно, если вдруг меня бросят в тюрьму и станут пытать — ой, простите меня.