Роман Ким - Александр Куланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пользу этой версии свидетельствуют один документ, который будет приведен в следующей главе, и воспоминания ведущего научного сотрудника Института востоковедения РАН корееведа Юрия Васильевича Ванина. В молодые годы, примерно в 1962 или 1963 году, ему довелось встретиться с Кимом в стенах института. Роман Николаевич тогда, помимо всего прочего, рассказал о выдающемся советском разведчике Рихарде Зорге, работавшем в Токио и сделавшем очень много для победы СССР в войне. Никто в аудитории никогда прежде не слышал этого имени, за исключением одной дамы, которая бурно выразила свое негодование, так как до войны встречалась с Зорге в Японии и знала его как убежденного нациста, «партайгеноссе германского посольства» в Токио[428].
Ниндзя из АФ-5 изучают фармакологию особого назначения, проходят через специальные испытания и провокации, участвуют в убийствах и сдают экзамены. Разумеется, главный герой успешно преодолевает все испытания и в последнем письме-докладе бывшему наставнику открывает свое истинное лицо. В его экспресс-автобиографии угадываются черты Зорге, но теперь уже не только, и не столько его: «Когда я учился в университете, профессора предрекали мне карьеру ученого. И я сам собирался стать историографом, но меня немного смущало то, что наряду с интересом к сугубо научным проблемам я ощущал неприличную для молодого ученого тягу к творениям таких классиков шпионской беллетристики, как Лекью, Оппенхайм и Уоллес. В знаменитом рассказе Стивенсона добропорядочный Джеккиль по ночам превращается в злодея Хайда. Во мне тоже боролись ученый Джеккиль и детективный Хайд, и, увы, победил последний…»
Уильям Лекью, Эдвард Оппенгейм (Оппенхайм), Эдгар Уоллес — основоположники шпионского детектива рубежа XIX–XX веков — вряд ли могли быть кумирами молодого человека, курсанта АФ-5 начала 1960-х — к тому времени на литературном горизонте появились новые имена, вроде того же Яна Флеминга или Жоржа Сименона. Нет, конечно, Ким писал это не о главном герое «Школы призраков», он писал это о себе. Это он стал призраком, добровольно выбрав личину детективного злодея Хайда. Это он, учась в университете, ощутил в себе эту «неприличную для молодого ученого» тягу, и даже слово «увы» употреблено им не случайно — оно напоминает о показаниях, которые он давал в июле 1940 года на суде, когда рассказывал, что стал чекистом по ошибке, из-за собственной глупости, из-за тщеславия. И вот теперь, когда ему перевалило за шестой десяток, Роман Ким подводил итоги, пытался что-то рассказать о себе — так, чтобы хотя бы через полвека кто-то догадался, о чем и о ком идет речь.
В конце повести есть еще одна странная фраза: «Утамаро, конечно, будет неистовствовать, когда узнает, кто с таким усердием слушал его лекции. Но профессор должен быть доволен своим учеником. Я провел комбинацию по всем правилам, приводимым в трактате “Ниндзюцу-хиндэн-сэцунин-мокуроку” (верхний свиток, глава седьмая), — проник в замаскированном виде во вражеский лагерь, завоевал доверие и в нужный момент нанес удар. Всё это комбинация “фукурокаэси” — “вывернутый мешок”». Или… «вывернутый портфель» — в соответствии с реальной биографией Романа Николаевича.
Понятно, что это снова он — Роман Ким. И мы уже знаем, что в его жизни был «вывернутый мешок». Но кто профессор? Ясно, что не о занятиях в колледже Фуцубу идет речь. Может быть, разгадка в потерянных годах перед революцией? Но на чьей стороне был загадочный «профессор» и на чьей стороне он — Роман Ким? К кому и кем был заброшен «фукурокаэси»? Чей это вражеский лагерь? Как бы ни хотелось ответить на эти вопросы тем или иным образом, единственно верного ответа пока нет.
В 1942 году, когда полезность и невиновность Романа Кима стали очевидны руководству НКВД, он получил едва ли не главную награду в своей жизни: ему разрешили переписку с семьей. Сын Вива (Виват) после ареста родителей избежал отправки в детский приемник и жил под Уфой с сестрой Мариам Верой и ее детьми. Сама Мариам Самойловна сидела в Севжелдорлаге, в поселке Княжпогост (ныне Железнодорожный) в Коми АССР, работала на легкой, «блатной», как она сама писала, работе — учетчицей[430]. По иронии судьбы ей и там пришлось однажды поработать переводчицей у заключенного по фамилии Ким. Загадочный кореец, не знавший русского языка, но прекрасно говоривший по-японски, якобы работал председателем рисоводческого колхоза в Казахстане. Вскоре его отпустили (!) и он, «совершенно преобразившийся», в штатском костюме уехал на волю. Мариам Самойловна завидовала ему, но вряд ли могла надеяться на освобождение. Однако через некоторое время (пока неизвестно, когда именно) она начала получать письма от мужа, которого считала расстрелянным.
Роман Николаевич, лучше осведомленный о судьбе супруги, никогда не забывал ее и в начале войны, получив, очевидно, намек на возможность определенных послаблений в режиме, написал письмо в руководство НКВД с просьбой пересмотреть дело Мариам Самойловны. Просьба ценного заключенного была удовлетворена, и 29 мая 1942 года — через пять лет и один месяц после ареста — Мэри Цын доставили в Москву. Она тоже начала заниматься переводами с японского и — ждать. Во Внутренней тюрьме НКВД на Лубянке она общалась с бывшей японской актрисой Окада Ёсико, та даже нарисовала портрет Мэри, а жена Кима рассказала японке о своем муже, имевшем знакомых (Сано и Хидзиката) среди японских театральных деятелей. Работала Мариам Самойловна, видимо, хорошо, опасений не вызывала, никто не сомневался в том, что никакая она не шпионка, и в конце концов начальство решило, что дальше она может ходить на службу в «шарашке» из дома. 13 марта 1943 года Особое совещание при НКВД СССР, которое отправило ее в лагерь, отменило свой же собственный приговор, и 22 марта Мэри освободили.
Сразу поехать к сыну в Башкирию, где в одном из колхозов жила ее сестра, не получилось. Уехала только в июне. «Вива был ошеломлен от счастья. Всё казалось ему сказочным… Вива придумал страну Лучезарию и стал рисовать карту своей страны, где будет жить счастливо, — вспоминала Мариам Самойловна. — Но действительность была другой. Перед собой он видел озабоченную маму, которая не знала, как поправить его здоровье, чем накормить и во что одеть»[431]. Жизнь в Башкирии была невыносима. В школе мальчик числился «сыном врага народа» и вынужден был каждодневно терпеть унижения. Творческая натура его находила выход в литературе. О своей жизни в качестве ссыльного ребенок написал трогательный до слез рассказ «Школа», который потом причислят к «лагерной» литературе. Но лагерной в то время были вся страна, вся жизнь.