Древний Аллан. Дитя из слоновой кости - Генри Райдер Хаггард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да как же я теперь увижу, племянничек, ежели твой карлик отнял у меня чудесную Чашу? Впрочем, я нисколько не жалею, ибо твой карлик храбр и умен и еще может оказать тебе не одну услугу, как и Египту. Но прежней Чаши нет, а новая пока не обрела угодную мне форму. Так как же я тебе отвечу?
– Полагаясь на мудрость сердца.
– Хорошо, племянничек. Что ж, мудрость сердца моего подсказывает, что за пирами порой следует голод, за весельем – скорбь, за победами – поражение, за великими прегрешениями – покаяние и несуетное обращение к добру. А еще она подсказывает мне, что ждет тебя дальняя дорога. Где сейчас царственная Амада? Я не расслышал ее поступи среди шагов сошедшихся в Мемфис на торжество? Хотя, быть может, мой слух ослаб в последнее время, Шабака, и теперь я слышу хорошо только в ночной тиши.
– Не знаю, дядюшка, да и кого только не занесло нынче в Мемфис. Но что ты имеешь в виду, спрашивая об Амаде? Она, конечно, готовится к пиру, где я с нею и увижусь.
– Ну конечно. Скажи: а что происходит в храме Исиды? Когда я проходил мимо пилона, нащупывая дорогу нищенским посохом, я подумал… а почем ты знаешь, сколько народу сошлось в Мемфис? Хотя, определенно, я слышал много голосов, и все кричали, что тебя, Шабака, надобно наречь следующим наследником египетского престола. Так ли это?
– Да, святой Танофер. Потому я и ушел – с досады, ибо, клянусь, не ищу для себя подобной чести и, конечно, совсем не желаю.
– Вот-вот, племянничек. Однако ж дары имеют свойство доставаться тем, кто их не желает, а последнее, что я видел перед тем, как расстаться с Чашей, – вернее, последнее, что видела она, – так это тебя в двойном венце. Чаша сказала, что ты смотрелся в нем великолепно, Шабака. А теперь ступай, потому как – слышишь? – сюда направляется процессия с новопомазанником-фараоном, для которого ты завоевал царскую мантию в той лощине, где сразил насмерть Идернеса и дал отпор его полчищам. Да, ты был молодцом, моя новая Чаша, хоть она и несовершенна, показала мне все. Я горжусь тобой, Шабака, но ступай, ступай же!.. Подайте бедному старцу! Подайте, высокочтимые, бедному слепцу, который лишился всего, еще когда последний фараон заступил на египетский престол, и который с тех пор живет одними лишь тягостными воспоминаниями!
Дома я застал матушку – она только-только вернулась с венчания, но Бэса нигде не было, я решил, что он, должно быть, отправился проведать свою новоиспеченную женушку – Карему. Матушка обняла и благословила меня, похвалив за ратные подвиги, а потом занялась моими ранами, хоть они и были пустячные. Но, едва она принялась за дело, как я ее остановил, спросив, не видела ли она, случаем, Амаду. Матушка ответила, что нигде ее не видела и ничего о ней не слышала, и это показалось мне странным, тем более что она тут же затараторила о чем-то своем. Я сказал ей то же, что и святому Таноферу, предположив, что Амада, верно, готовится к пиршеству, поскольку на венчании я ее не видел.
– Наверно, прощается со своей богиней, – кивнув, ответила матушка, – поскольку некоторым куда тяжелее бывает спуститься с небес на землю, чем вознестись с земли на небеса, а ты, сынок, в конце концов, настоящий герой.
С этими словами матушка удалилась переодеваться, оставив меня в недоумении, поскольку она была женщина прозорливая и слов на ветер не бросала.
А тут еще святой Танофер – должно быть, неспроста помянул храм Исиды, а ведь он тоже не бросает слов на ветер. О, сейчас я чувствовал себя точно так же, как тогда, в тени под пальмой в дворцовом саду.
Впрочем, хандра у меня быстро прошла: кровь моя вновь закипела от радости великой победы, и сердце мигом закрыло доступ тоске, ибо в тот день я и впрямь прослыл величайшим героем в Мемфисе. Однако на самом деле, сказать по правде, я об этом узнал, лишь когда вместе с матушкой вошел в главную трапезную дворца, немного, однако, опоздав, поскольку уж больно долго матушка наряжалась.
Первым, кого я увидел, был Бэс, разодетый в восточные шелка, которые он умыкнул из шатра наместника: карлик стоял на столе, чтобы всем было его видно и слышно, и потрясал в воздухе обеими руками, держа в одной мерзкую голову Идернеса, а в другой – голову того сановника с ястребиным взором, которого он прикончил самолично; при этом он зычным голосом рассказывал подробности нашего поединка. Заприметив меня, он громко возгласил:
– Глядите! Вот идет храбрец! Вот он, герой, которому Египет обязан свободой, а фараон – царским венцом!
Вслед за тем все, кто был в зале: знать, воины и слуги, толпившиеся у дверей, – принялись громогласно восхвалять и славить меня, так, что я даже пожалел, что не могу раствориться в воздухе, как святой Танофер, которому, по слухам, такое было вполне под силу. Поскольку это было никак невозможно, я кинулся к Бэсу, который с ловкостью обезьяны успел спрыгнуть со стола и, все так же потрясая жуткими трофеями и что-то выкрикивая, уж не знаю как, выскочил из залы под громогласный хохот гостей.
Потом глашатаи возвестили о появлении фараона – и все разом смолкли. Он вошел торжественно, в сопровождении свиты, и мы, его верноподданные, по древней традиции простерлись перед ним ниц.
– Вставайте, гости мои! – воскликнул он. – Вставай, народ мой! И прежде всего встань ты, Шабака, возлюбленный брат мой, которому Египет и я обязаны всем!
Тогда мы поднялись, и я занял почетное место за пиршеским столом, усадил матушку рядом и огляделся в поисках Амады, но нигде ее не увидел. Мраморное кресло, в котором она должна была восседать рядом с царевнами, пустовало. Сперва я подумал, что она опаздывает, но время шло, а ее все не было; тогда я спросил: может, ей нездоровится, но ответить мне никто не смог.
Пир проходил сообразно всем древним церемониям, сопутствующим венчанию фараона Египта на царство, благо приглашенные на пир старейшины хорошо помнили традиции, а писцы и жрецы записывали все на свитках.
Я же не был ни писцом, ни жрецом и ничего не записывал. Наконец фараон поднял кубок во славу своих подданных, а подданные восславили фараона. Затем двери распахнулись, и в залу вошла процессия бритоголовых, облаченных в белые одежды жрецов – они несли на погребальных носилках мертвое тело, спеленутое вроде мумии. Сначала сотрапезники было рассмеялись, потому что подобный ритуал не проводили в Египте давно: его перенял Царь царей Востока, и с тех египтяне о нем забыли. Но вот смех стих: траурная процессия жрецов, проходившая мимо величественных колонн и то скрывавшаяся в их тени, то будто выраставшая из тени, мало-помалу заворожила пирующих, произведя на них поистине гнетущее впечатление, тем более что сопровождалась она заунывным траурным пением.
В наступившей тишине матушка шепнула мне, что они несут тело последнего египетского фараона, извлеченное из гробницы, впрочем, я не мог сказать наверняка, так это или нет. Наконец они поднесли мумию, увенчанную царским уреем и покрытую траурными гирляндами, к Пероа, и, когда водрузили ее на ноги у него за спиной, аккурат между ним и тем местом, где сидели мы с матушкой, сердца наши налились тяжестью.
Мне в ноздри тут же ударил тяжелый запах бальзамов, на голову упал увядший цветок с гирлянды, а оглянувшись через плечо, я увидел нарисованные или расписанные финифтью глаза золотой маски: они будто уставились на меня. Я не на шутку испугался, сам не знаю чего. Нет, конечно, не смерти, потому как последнее время не раз смотрел ей в лицо, и она меня нисколько не страшила. На самом деле то был даже не страх, а скорее глубокое ощущение бренности всего сущего. Мне показалось, что это ощущение проникло в самую глубину моего сознания – Шабаки или Аллана Квотермейна, поскольку видения в моем сне, или что это было, через дух вдохнули жизнь в нас обоих, – и, как никогда прежде, я вдруг со всей отчетливостью почувствовал, что… все есть ничто; что победа и любовь, и даже самое жизнь суть никчемны; что в действительности не существует ничего, кроме человеческой души и Бога, которому, возможно, душа отчасти и принадлежит и который отпускает ее на какое-то время, чтобы она действовала от его имени, совершая добро или зло. При мысли об этом я поднялся, сам не свой: на мгновение мне показалось, будто все, что делает человека человеком, куда-то исчезло, и я стою один-одинешенек, нагой перед достославным Богом, видимый лишь ярким звездам, озаряющим его небесный престол. Да-да, и в это самое мгновение я вдруг постиг, что все боги есть не что иное, как один Бог, многоликий и разноименный.