Великий раскол - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Миленькой, а, миленькой! – тихо обратилось бледное лицо к молившемуся тут же стрельцу.
– Что, матушка Федосья Прокопьевна? – отозвался он.
– Помоги мне, миленькой, встать и помолиться.
– Сичас-сичас, матушка.
Стрелец бережно приподнял арестантку за руки. Зазвенели ножные кандалы.
– Спасибо, миленькой братец.
Колодница при помощи стрельца вылезла из телеги и стала на колени. Глядя на хоругви и на голубое небо, она горячо молилась и плакала. К ней подошли дети, что не могли протолпиться в середину серой массы, и с боязнью глядели то на ее бледное, нежное лицо, то на заржавелые кандалы.
– Молитесь и вы, деточки, – обратилась к ним колодница, – ваши молитвы скорее дойдут до Бога.
Дети, косясь на нее, крестились и кланялись. Из толпы доносились скрипучие, надтреснутые голоса старенького попика и такого же старенького пономарика. «Услыши ны, Боже, Спасителю наш, и сущих в мори далече…»
– О-о-о! – стонала толпа, колотя себя двумя пальцами по запотевшим лбам и подтянутым голодом животам и колотясь этими лбами оземь…
Наконец молебствие кончилось. Попик, передав дьячку кадило и книгу с крестом, нагнулся к пучку ржи, на вершине которой виднелось несколько помятых и как бы завязанных узлом колосьев. Мужики серьезно и сдержанно, а бабы со страхом и крестясь смотрели, что будет делать поп. Вот-вот он дотронется до «залома»… Вот-вот он ударит его оземь, скрючит, расшибет.
Но старый попина знал свое дело, не впервой-су! Он завернул руку епитрахилью и схватил «залом»…
– О-о-ох! – вскрикнули в ужасе бабы и попятились.
– Не вой, бабы, брысь! – накинулись на них мужики. Но хитрый попина – «Уж и попина же, братцы! У-у! Дуй ево!», – разом как рванет пучок ржи, так с корнем и вырвал. Все так и ахнули! А-ах! Н-ну! Уж и ловок же старый пес… Тьфу, окромя ево священства!..»
Между тем тут же другие мужики выкопали яму в аршин глубиною.
– Копай глыбче, братцы, глыбче!
– Чтобы не тово, не выцапался аспид…
– Будет, братцы, не выцапается, – успокаивал их поп.
– Ну, будя так будя.
Попина, пошептав и трижды сплюнув на запад: «В самую морду нечистому, – пояснял дьячок, – потому бес николи же на востоце не стоит, не смеет, и все на запад солнца», – швырнул «залом» в яму.
– Да зольцой, батька, зольцой из кадила присыпь яво, крепче будет, – просили мужики.
Попина взял кадило, потрусил над ямой золой…
– В зенки яму, анафеме, – пояснял пономарище-старец.
– Да уголек, родной, с огоньком вкинь в яму-то, – упрашивали мужики, – огнем яму святым в буркалы-те.
Попина и уголек из кадила вкинул в яму: таков поп, каков приход…
Засыпали яму золой, затоптали ногами, поплевали все на насыпь и на запад. А тут и кол осиновый готов.
– Вколачивай, братцы, кол-от в спину яму, аспиду никонцу, щепотнику.
Вколотили и кол в землю.
В этот момент из Боровска послышался ямской колокольчик. Все оглянулись. По дороге скакала тройка, сопровождаемая парою всадников. Пыль стлалась клубами по полю.
– Гонец царской, братцы, – послышалось в толпе. Все знали, как ездят царские гонцы. «Кому бы быть? Откедова гонит? Не с Крыму ли, от самого ханишки, а может, из Черкас?»
Тройка приблизилась. Толпа расступилась перед конными. Но дальше проезду не было: на самой дороге стояла этапная телега, а около нее в черной одежде женщина… Виднелось только бледное лицо.
В телеге ямской, с переплетом и верхом, что скакала от Боровска, сидел русый запыленный и загорелый средних лет мужчина в боярском одеянии.
Бледная колодница, увидав его, невольно всплеснула руками.
– Федюшка! Братец!
– Федосьюшка! Сестрица! Родненькая!
Гонец выскочил из телеги и стремительно бросился к колоднице… «Голубушка! Мученица!» – «Братец! Соколик!» – «Куда тебя, родная?» – «В Боровск, в земляную тюрьму…»
Это был брат Морозовой, Федор Соковнин, возвращавшийся из Малороссии, от Дорошенка. Он обхватил сестру и страстно стал целовать ее… «Сестрица моя! Ягодка!»
– Ох, братец! Ох, не целуй меня… мне нельзя! – силилась защититься бедная женщина.
– Федосьюшка! Светик!
– Я не Федосьюшка… братец! Ох! Я сестрица Феодора…
– Господи, что это такое!
Он зарыдал и, припав головой к плечу несчастной сестры-мученицы, плакал голосом. Глядя на него, и бабы плакали.
Чем дальше, тем в большее ослепление впадали московские власти и, видя бессилие своих жестоких мер, теряясь во мраке своего собственного безумия, приходили в ярость. Они чувствовали, что нравственная власть выскользала из их рук, почва уходила из-под ног, одни жестокие ошибки вели к другим, еще более жестоким и непоправимым, и, как люди с похмелья, которые прибегают к той же отраве, чтоб опохмелиться, забыться в одурении, они бросались в омут того же опьянения, в омут безумной жестокости и преследования. Началась буквальная травля двуперстников, «псовая облава на христиан», как выражались сами двуперстники.
«Времена Диоклетиана настали!» – кричали на площадях и по базарам уцелевшие ученики и ученицы Аввакума и Мелании.
«Нероновы свещники из христианской плоти возжигают на Болоте освещения ради тьмы кремлевския!» – возглашалось на Красной площади при виде срубов на Болоте и у Лобного места, где должны были жечь и жгли непокорных.
А непокорные, как бабочки ночью, «аки метыли на лампаду», шли на этот огонь.
В Боровск, кроме Морозовой, свезли и заключили в земляную тюрьму Урусову, Акинфеюшку и инокиню Юстину. Верный раб Морозовой, Иванушка, уже чах там в другой мрачной яме.
Мать Мелания со своей боярышней Анисьюшкой не замедлила явиться и в Боровск. Стрельцы, караулившие земляную тюрьму, были тотчас же обращены матерью Меланиею в «своих», и, когда из Москвы явились «волци» с розыском, чтобы найти наконец этого «беса полуденного», эту «ведьму Малашку», часовые вытерпели пытку, а не выдали «матушку», которая спрятана была под полом самой караулки.
Прядь волос из прекрасной косы Морозовой стала для «верующих» святынею, и золотистые волосы ее раздавались достойным на «вечное поминовение», носились на груди с крестами, зашивались в ладанки, словно святые реликвии.
Стрелец Онисимко, целовавший закованные в железо ноги Морозовой, стал коноводом всего своего стрелецкого полка, с которым впоследствии этот самый Онисимко, уже в царение Софьи Алексеевны, чуть все Московское государство не поставил вверх дном.
А Аввакум из своей пустозерской земляной тюрьмы то и дело рассылал свои зажигательные письма, вроде «Всем нашим горемыкам миленьким», или «Старице Мелании с сестрами и с подначальною Анисеею», или «на крестоборную ересь».