К причалу - Александра Марковна Тверитинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо в Сокольники. Сокольники — это далеко. Скоро ночь. Надо в Старо-Пименовский. Тут он, переулок, близко. Рядом остановка троллейбуса, вон, где люди стоят. Скажешь кондуктору — «до Старого Пимена». Иди, не бойся, каждый скажет. Оно и дойти-то... — Взглянул на мои ноги и покачал головой. От стариковского этого «ты» потянуло чем-то добрым и родным и стало не так страшно.
Вышла на широкую заснеженную улицу, и сильный порыв ветра ударил в лицо. Ветер лохматил волосы, выжимал слезы.
На перекрестке прочитала: «Улица Горького»! Шла и улыбалась: шагаю по Москве. По улице Максима Горького. В Старо-Пименовский переулок. К Тасе. К Андрею. Может быть, там Вадим. Да, да, Вадим. Просто не дошла телеграмма, и он ничего не знает. Не дошла моя телеграмма. И вот — я!
И меня захлестнуло огромное чувство, такое чувство, что заставляет вопреки обжигающему морозу ходить нараспашку и улыбаться. Вчера...
Сквозь крепко сомкнутые веки пробиваются слезы, скатываются по щекам, смахиваю их кончиком пальца, но они набегают и набегают, и я ничего не могу с ними поделать.
— Чтой-то ты? На пирожка.
Я открыла глаза. Старушка совала мне в руку что-то темное, похожее на сухой ком земли.
— Спасибо бабушка. Не хочу.
— Бери, бери. Оголодала, чай.
Я надкусила пирожок. Во рту рассыпалась холодная картошка. Показалась удивительно вкусной.
— Вкусно, бабушка.
— То-то, — тряхнула коротеньким подбородком. Расправила на коленях чистую тряпицу с пирожками, темными негнущимися пальцами отломила и понесла в беззубый рот. Долго жевала.
Мне казалось, где-то я уже видела эти выцветшие глаза, этот беззубо-жующий рот, и рыжий этот в заплатах тулуп. И чем больше я на нее смотрела, тем сильнее было ощущение чего-то знакомого, давно виденного, и, странное дело, пахнуло родным.
— На еще.
— Спасибо. Сыта.
— А то на еще.
— Спасибо, бабушка. Больше не хочу.
Она собрала с колен крошки, откинув голову, отправила их в рот, завязывая узелок, скосилась на меня:
— Не нашенская вроде.
— Русская я.
— Откудошняя?
— Из Парижа. Это не Россия, бабушка. Это... город такой, ну... во Франции. Париж называется.
Повернулась всем тулупом, молча, серьезно меня разглядывая.
— А мужик? Мужика-то герман захватил, аль как?
— Нет.
Я отвернулась.
Старушка вытащила из-за пазухи плоский сверток. Стала разворачивать. Там у нее были документы. Перетрогала, переложила, завернула в платочек, зажала в руке со сбитыми ногтями и навечно въевшейся в трещины землей.
— Ступинские мы. Возля Ступина деревня наша...
Во мне дрогнуло.
Ступино... Дед Ступин. Мать Вадима — Зинаида Ивановна Ступина. Ступины...
— Оккупирована была, деревня ваша, бабушка?
— Всю как есть пожег герман.
— Как же вы жили, бабушка?
Повернула ко мне голову. Смотрит.
— Как жила-то? Да всяко...
— Живете с кем?
— Одинешенька, милая, мыкаю горе-та. Не стало никого.
— Умерли?
— Померла Мария, невестка-та.
— А сын?
— В партизанах убило. Васятка-внучонок... В плену Васятка, в плену, хорошая моя!
— Вам сообщили, бабушка?
Молчит. Потом шепотом, скороговоркой:
— Похоронной не было. Живой Васятка-та. Пресвятая дева Мария, спаси и помилуй. — Она выпрямилась и как-то отдалилась. Как в раковину, ушла в свой тулуп.
Тихо в приемной. Никто больше не приходит, никто не уходит. Напротив старик перешептывается с молодой женщиной. Наискосок двое мужчин разговаривают вполголоса и курят. В приемной дымно. За окном, сквозь разорванные тучи, старается пробиться солнце...
Бродили с Кириллом по Латинскому кварталу. Потом был Лувр. Разговаривали о чем-то далеком от искусства. Все это вроде необходимости, которая должна была заполнить тот затянувшийся день. Вернулась домой с чувством свободы от Лувра, от Парижа, от всего, что мешало ждать «завтра». И только назавтра пронзила остро боль расставания.
«И Вадим в плену. В плену! Как и Васятка. Ну конечно же, в плену. Была война, и Вадим попал в плен. В плен. Теперь война кончилась, и Вадим вернется. Возвращают же пленных. Вадим вернется. А вдруг его уже нет? Он не может не быть. Да, но вдруг он умер. В плену умер. Он не умер. Да, но вдруг он умер, его уже нет? Тогда что, а? Вдруг его нет? Ах, боже мой, боже, как во сне, от которого никак не можешь проснуться».
Странно, почему меня не вызывают. Может быть, это лучше, что не вызывают? Ищут копию посланной мне визы на въезд в СССР в сорок первом. Может быть, найдут. И паспорта моего советского копию тоже.
Я посмотрела на часы. Если еще десять минут не вызовут, попрошу барышню, может быть, она захочет напомнить обо мне, может быть, про меня забыли.
Барышня взглянула на часы, потом на меня, сказала: «Позвоните еще».
«Нет, не забыли. Ждите», — ответил тот же голос.
Старушка заглянула мне в лицо: «Посиди».
Я сидела, уткнув лицо в ладони и смотрела, как темнеет за окном, и мысли мои путались и наплывали друг на друга. Я думала о вьюге, о вчерашнем утре на привокзальной площади, о старике милиционере, добром, стариковском его «ты». Где сон, где явь. Может, все приснилось или я все выдумала, и ничего этого не было.
В особняке, напротив, окна засветились оранжевыми абажурами, когда изнутри открылись двери, и на пороге появился милиционер. Он тихонько позвал: «Харламова Василиса Кузьминична», и старушка вскочила, шаркая огромными валенками, на ходу торопливо запахивая тулуп, зачастила к дверям, помахала мне с порога. Коричневое лицо ее улыбнулось мне ободряюще.
Когда пробило пять, изо всех дверей выходили по двое, по трое, группами милиционеры, шли мимо нашей скамейки к выходу, тихо между собой переговариваясь. Я перебегала глазами от одной двери к другой, встречая одних, провожая других, и уже готова была кинуться к телефону, но тут же сердито одернула себя: «Сиди тихо», — и взглянула растерянно на соседа.
— Обеденный перерыв, — сказал он.
— Еще придут?
— В обязательном порядке. — И темно-золотистые глаза улыбнулись мне не весело, а серьезно и грустно. У него было худое лицо, с красным рубцом на