Я вас люблю - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тамара Платоновна вскинула фиолетовые ресницы и подошла к Форгереру, вильнув своим шлейфом, как рыбка виляет хвостом в тихом море.
Николай Михайлович тяжело поднялся навстречу, припал к её нежной горячей ладони.
– Письмо получила от Лёвушки, брата, – быстро заговорила Тамара Платоновна. – По дипломатическим каналам пришло. Сочувствую, Коля, всем сердцем. Нужно вашей жене оттуда выбираться. Страшные вещи Лёвушка пишет. Он, правда, всегда фантазёр был, лунатик, но нынче, я думаю, правду сказал.
– И что он вам пишет? – потянувшись рукой к запотевшей бутылке, пробормотал Форгерер.
Жена британского дипломата понизила голос до шёпота. Вера Каралли деликатно отодвинулась.
– И те, и другие сошли с ума, озверели. Мне вот в фильме «Зверь-человек» роль предлагают, а мне стыдно! Стыдно мне, Николай Михайлович, в детских играх участвовать! Вот там теперь звери, а вовсе не в фильме! А мы здесь гуляем… Несчастная наша Россия!
– Что брат ещё пишет? – перебил её Николай Михайлович.
– Брата очень приблизил к себе некто Блюмкин, любитель всяческой мистики и авантюрист. Он брата буквально замучил вопросами. А сам, как напьётся, выбалтывает чёрт знает что под горячую руку. Не Лёвушку же моего ему бояться! А брат мне сюда часто пишет и очень подробно, как будто дневник. Душа разрывается, а поговорить-то ему там не с кем. В ЧК работает некто Романовский, женатый на одной очень плохонькой артистке, она начинала со мной в балетном училище, я её с молодости знала. Противная, мелкая тварь, завистливая до крайности. Во вчерашнем письме брат мне рассказал такой случай: у этого Романовского в подчинённых работал какой-то Мясоедов, недоучившийся гимназист, очень ревностен был по службе. Расстреливал тоже, но больше всего любил обыски. И произошло какое-то недоразумение: этот самый Мясоедов налетел с обыском на квартиру артистки, подружки жены Романовского…
Вера Каралли всплеснула руками:
– Господи Боже мой! Какое счастье, что нас там нет!
– Да не то слово, Верочка! Не счастье, а чудо. Божественный промысел! Так этот Мясоедов нашел у артистки бриллианты, спиртные напитки, несколько очень дорогих отрезов, меха и всё это отобрал себе для личного пользования. Не будь эта артистка подружкой жены Романовского, никто бы ему и слова не сказал, но тут нашла коса на камень. Романовский узнал и рассвирепел. «В одиночку, – кричит, – мерзавца и расстрелять безо всякой пощады!» Но, вроде бы Блюмкин вступился. «Не стреляй, – говорит, – он отчаянный, мы его на самые опасные дела посылать будем! Он нам пригодится!» Брат пишет, что готовится какая-то экспедиция то ли к шаманам, то ли ещё куда-то, на Крайний Север, что ли, не знаю, но только оттуда никто не вернётся. Может, этих отпетых в подобные экспедиции посылают, а может, ещё куда-то…
– Нет, что про Москву брат вам пишет? – нетерпеливо спросил Форгерер.
– Тамара, ты не отвлекайся, дорогая, – с лёгкой иронией вставила Каралли, – у нас всё-таки законная супруга в Москве.
Николай Михайлович повёл на неё красным от лопнувших сосудов глазом.
– Да, Коленька, я понимаю! – воскликнула Тамара Карсавина. – Я сама как подумаю, каким опасностям Лёвушка подвергается, так меня в жар бросает! Я ему пишу: уезжай! А он всё медлит, не может решиться! То одно ему посулят, то другое, дергают, как куклу, за верёвочку! А ведь ещё месяц-другой, и поздно ведь будет! Сам написал мне, как Блюмкин ему проговорился, что верить нельзя никому: одни провокаторы! В ЧК знаете какой самый излюбленный метод? В камеру к заключённым подсаживают «наседку»!
И Вера Каралли, и Форгерер удивлённо посмотрели на неё.
– «Наседку»! – страстным шёпотом повторила Карсавина. – Это человек, который сидит в той же самой камере и заводит разговоры, чтобы как можно больше информации вытащить из заключённого. А потом, конечно, доносит куда нужно. А сколько там курьёзов, Господи! Страшно на улицу выйти: никогда не знаешь, вернёшься домой или нет! У брата был друг, врач, загнали его служить в Красную Армию – что делать? Жена, двое детей. Начал служить. Вдруг ночью машина и – сразу в ЧК. За что? За взятки, которые он якобы брал, освобождая от службы в Красной Армии. Сидит в одиночке. Потом случайно узнаёт, что по тому же самому делу ещё десять врачей арестовано, и все те арестованы, которые освобождение от службы получили. Однажды утром бросают ему в одиночку газету «Известия», а там список всех расстрелянных по этому делу! И в списке он видит свою собственную фамилию!
– Ошибка? – побледнела Каралли.
– Да никакая не ошибка! Всех их должны были ночью расстрелять, а в гараже, где расстреливают, места не было, там других расстреливали. А газета утром вышла со списком. Никто не подумал исправить.
– И что же? Его отпустили? – спросил Николай Михайлович.
– Кого там отпустят? Конечно, его расстреляли, но позже, на третьи сутки.
Форгерер подозвал официанта и расплатился. Официант, смазливый мальчик с усыпанным мелкими родинками лицом, ловко опустил деньги в карман, ловко и аккуратно пересчитал сдачу, поймал подброшенные Форгерером чаевые, быстро наклонил и снова вздёрнул прилизанную, чёрную, как у галчонка, голову.
– Вы воевали? – вдруг спросил его Форгерер. – Откуда вы здесь?
– На теплоходе «Корнилов» приплыли, – звонким голосом ответил мальчик. – С последним рейсом. Буря была, не приведи Господь! А воевать не воевал, не довелось, возрастом не вышел.
Николай Михайлович сгорбился и пошёл к выходу. Вера Каралли догнала его на улице.
– Коля! Вы, ей-богу, как ненормальный! Вы что, про меня забыли? Куда вы идёте?
– Домой, – буркнул Николай Михайлович.
Каралли мягко взяла его под руку.
– Я понимаю, что вы чувствуете, Коля, поверьте!
– Оставьте меня, – прошептал Николай Михайлович, – мне лучше побыть одному.
– Коля! Актёришка вы несчастный! Вам лучше побыть одному? А кто меня вчера умолял: «Ах, не оставляйте меня одного! Только не оставляйте меня одного!» Кто руки хотел на себя наложить?
Форгерер сморщился, будто лизнул лимон.
– Какие там руки! Пошлость какая! О Господи, Вера, неужели вы не слышите: ведь это всё фарс! Удрали мы с вами, вот и в ресторанах сидим, а там убивают.
Они остановились под фонарём, и видно было, как Вера Каралли сгорбилась и постарела на глазах.
– Мы спасаемся, Николай Михайлович, вот и всё.
– Крысы тоже спасаются, – резко ответил Форгерер.
Она помолчала, потом нежно и ласково попросила:
– Не убегайте от меня, я ведь вас не съем. Я вас даже от жены не уведу! Бросьте, Коля, ей-богу! Вам одиноко, мне страшно. Зачем нам сейчас расставаться?
Ночью Николай Михайлович проснулся и сел на кровати. Сквозь неплотно задёрнутые шторы пробивалась луна, и ранние робкие птицы уже пробовали свои вопрошающие голоса, отчего Николаю Михайловичу вдруг показалось, что он снова дома, в России, – быть может, на даче, а может, в усадьбе, – где тоже поют оробевшие птицы и пахнет травою… Но светлое это и тёплое чувство всплеснуло в душе и пропало: Форгерер вспомнил, что в России теперь революция, большевики, с которыми воюют белые, и кровь проливают и те, и другие, и будут её проливать ещё долго, но он, слава Богу, сейчас в безопасности… Тут Николай Михайлович отдёрнул одеяло и вскочил. Она ведь в России! А он в безопасности! В груди поднялась резкая разламывающая боль, и, схватившись обеими руками за сердце, он вышел в маленький коридор, потом на кухню, где медленно и тоскливо капала вода из плохо закрытого крана, сел на стул, согнулся и вдруг весь затрясся в рыданиях. Она была там, в этом аду, маленькая девочка, его жена! Он слизывал слёзы, поскольку давно отвык плакать, но они лились всё сильнее, затопляли лицо, широкие ключицы, голую, волосатую грудь, и руки его стали мокрыми. Он живо видел её перед собою: вот она стоит, в своём старом клетчатом платье, покусывая белыми зубами вздрагивающий лютик, и смотрит на него исподлобья. От солнца вспыхивают волосы, прилипшие к её потному лбу, приподнимаются брови, и страх в этих синих – нет, в этих лиловых – огромных глазах, детский страх! А вот она сидит с поджатыми ногами на диване и ест прямо из банки только что сваренное няней вишнёвое варенье: у неё ярко-румяные щёки, и растрёпанные свои волосы она отводит от лица рукою с зажатой в ней ложкой. Она отводит, забрасывает назад свои волосы, ловит его взгляд и вдруг так ужасно краснеет, до слез, до испарины! Он вспомнил венчанье, во время которого она отводила глаза, не смотрела на него, как будто ей было неловко, а когда он надел наконец обручальное кольцо на её длинный и худой, с обгрызенным заусенцем палец и священник сказал им: «Поцелуйте жену, и вы поцелуйте своего мужа», она вдруг широко раскрыла эти глаза, блеснула ими так, что он чуть не отшатнулся, и вдруг обеими руками обняла его за шею, притиснула его лицо к своему.