Дожди над Россией - Анатолий Никифорович Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя прилежно строит большие глаза.
Большие глаза ей нравятся, усмиряют её служебную прыть, и она уже уступчиво озирается по сторонам, ищет зацепинку уйти.
— Икто тама это так храпить? — выговаривает тётя Галя в ночь коридорную. — Иля яйца зад закрыли, нечема дышать?
Она ускреблась на храп, и я сунул Митику ложку.
— На. Отдашь на двадцати.
— Может быть.
Он ел, а я считал про себя.
Он не ел — за себя бросал. Собаки брехали у него в брюхе. Он будто убегал от них. Спешил! спешил!! спешил!!!
Счёт выпал у меня из головы.
Мне почему-то жалко стало на него смотреть, слёзы сами полились мои.
— А ты гусёк жадобистый! Жаль музыкального супца? Так и скажи. Только мокрость зря не разливай.
Он обстоятельно облизал ложку, выпустил в алюминиевую миску с вдавиной на боку и двинул миску по тумбочке ко мне.
— Не горюй. Я лишь по ложечке там и там цапнул. Зато взаменки… Давай игранём в азартные игры? В коммунизм, например?
Из недр кармана он торжественно извлёк два яблока с краснобрызгом.
— Бабуска, — нарочито скартавил под ребёнка, — бабуска Аниса Семисынова дала. Забыл сразу отдать. Они и в город с нами скатали, проветрились. Без билетов. Зайцы!
Он дал мне бóльшее яблоко, себе взял меньшее.
Я ноль внимания.
Тогда он выхватил у меня моё яблоко.
— Всё угрёб! Мы ж играли в коммунизм?
— Вот именно. Ты должен был тут же поделиться со мной по-братски, как сознательный элемент. Должен был сам отдать мне своё большое. Но ты… А я, может быть, отдал бы тебе своё маленькое… Но ты не пожелал поделиться по-братски, вот и остался с пустом.
Соль игры туго доходила до меня.
Я вообще ничего не понимал.
Митик с апломбом выставил оба яблока на тумбочку.
Твои!
Два яблока, два солнца засверкали с тумбочки, и коридорные пасмурные сумерки вроде даже посветлели.
— Слышь, — сказал я, — а откуда ты вчера взялся? Ты ж должен быть ещё в техникуме!
— Мало ли кто чего должен. Будь нормальный, я б весь май ещё потел в том Усть-Лабинске. А я, извините, бахнутый. И причина уважительная. До срока собрал в зачётку свои пятаки и ту-ту в Насакиралики. Как чуял. Ко времени проклюнулся. Вы на четвёртый играть — я почти следом…
Добрая тишина обняла нас.
Мы стеснительно-гордовато поглядывали друг на друга, молчали.
— Ну-с! — ободрительно тряхнул он меня за указательный палец. — Ну-с, она вышла к нему-с. Он ей ничего, она ему больше того. Поговорили так с полчаса и разошлись. — Он потянулся, занеся руки за голову. — Чего-то хочется, а кого — не знаю… Ну… Поправляйся, братейка! Праздничный салют!
Тут выглянула из-за двери тётя Паша.
Митя кивнул и ей.
— До свидания и вам. Поправляйтесь!
— Спасибо, Митрюша. Мы вона ка-ак стараемся… ка-ак стараемся… А нас не поправляють… Всё лежу холодую…[179]
Она проводила Митю трудно ласковым взглядом, подсела ко мне в ноги.
— Где ж подправишься? Днями иголку в вене забыли! Хотько не ножницы… Капельницу вынула. Зажимай руку! А иголка где? Где иголка? Смотрит, в вене иголка. Оё, тута насмотришься цирку!.. Тебя надолго сюда загнали?
— Сорок пять дней недвижно лежать в гипсе.
— Отдохнёшь хоть… от этих огородов, от этого проклятухи чая… Маленький ты любил говорить: «Мне наравится быстро расти. Вырасту, а потом буду отдыхать». Вот и отдыхай. Да где… Я к тебе, знашь, с делом мажусь. Всё одно ж будешь без надобности в потолок глядеть… Напиши.
— Про что?
— Я и не знаю, какими словами складней сложить… На той неделе забегал наведать Ванька Половинкин. Я к нему. Ты везде ездишь. Вон дажно в Тифлис заскочил, мандарины возил, что ли… Везде бываешь, всё знаешь… Я что попрошу… И выкладаю всю эту мельницу… Такая пережú ва…Он мне сразу отмашку. Ворона, говорит, на крыше вниверситета тоже была, да вороной и полетела. Ты давай, говорит, чалься… И назвал тебя. Я, поёт, везде бываю, зато он везде по газетам пишет. Кажный косит своё сенцо… Иди к этому к писарёнку!.. Я, хвеня, и пошевели понималкой, да как же я к тебе из этого из скорбного дома пойду? Вот… А Господь и сряди тебя ко мне под дверь… Ванька, можь, посмеялся… А я, серушка, пришла… Встреваю с перезвоном… Со мнойкой лежит в палате одна из Мелекедур. К ней ходит старушка каличка. С палочкой… Жена её покойного брата. Так эту каличку соседка заела… С пензии столкнула… Второй Гитлерюга! Напиши фу… фы… фи… филью… Филью или филь… Ну, это такое, когда читают и рыгочут…
— Фельетон?
— А как хочешь обдражни. Ты только пропиши… Кре-е-епонько на тебя надеемся… К кому ж ей ещё приклониться? Я сама или через свою знакомиху искажу этой каличке, она к тебе и набегить со своим горем…
Тётя Паша задышала часто, одышливо.
Была она вся пухлая, остекленелая.
— Горит… Сослабла вся… Силы во мне осталось — сопли в кулаке не удержишь… Что же во мне всейно горит?.. Что же?.. Что?..
Она еле встала, побрела к себе в палату и всё стонала:
— Горит… Горит… Горит…
Ночью она умерла, и треснутое посерёдке зеркало в прихожей задёрнули чёрным.
37
Когда семь богатырей разбудили Спящую Красавицу и признались ей в любви, она сказала, что в гробу все это видела.
Дней через десять ко мне пришла старуха.
Степенно уложила свою палку на моей тумбочке.
— Отдохни, егоза, — велела она палке. — Поди, не однем пóтом умылась, покеички довела эту квашню, — показала на себя, — из самых из Мелекедур? Ума-а-ялась… Отдыхай… — И повернулась ко мне. — А тебе, хворобушек, отдых кончилси. Я с глушинкой, сказывай мне громкотно, ядрёно…
Старуха поискала глазами на что сесть. Нигде никакого стула не было.
— Я… — она задрала чуть матрас, по-птичьи прилепилась в ногах на сетку, — я от Пашуни от Клыковой. Царствие небесное… Святая душа… У самой три соколика мал мала мень, хозяин-заливошка. Не просыхает… Было об ком головушку сушить. А отходила, об чужой билась беде. За меня хлопотала перед тобой…
Она шатнулась верхом ко мне, срезала голос, заговорила тише, с секретом:
— Бог плохой, смерётушки мне не даё… Ка-ак просила прибрать меня!?.. Какая моя жизня? Сердцем тронулась, сильновато прибаливае… Ни счастья ни доли… Одна одиною осталась. Без копья… Уже