Вопросы жизни. Дневник старого врача - Николай Пирогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из прекрасного лба вышел прекрасный нос; долго хранился у меня портрет моего первого и самого удачного носа.
Второй нос, сделанный вскоре после первого, в Риге же, у одной дамы, был гораздо неудачнее и накрывал дефект только отчасти. Затем начали следовать оперативные случаи один за другим: литотомии, вырезывания опухолей, из которых один, вылущение огромного оплотневшего (стеатоматического) жировика, произвел большую сенсацию в городе.
Дама, страдавшая этою опухолью, была многим знакома в городе. Опухоль росла у нее уже десятки лет, и несколько лет тому назад один туземный хирург взялся было за операцию, но убоялся бездны премудрости, возвратился вспять; он остановился с вырезыванием, перевязал кусок опухоли почти посередине и отрезал перевязанный кусок.
Мне представилась застарелая болезнь уже в другом виде. У разжиревшей до громадных размеров женщины опухоль, имевшая несколько этажей или доль, достигла величины огромной тыквы, занимая всю ягодную область и промежность правой стороны; но очевидно было, что нарост шел далеко в таз, между прямою кишкою, влагалищем и маткою, а старый рубец после недоконченной операции прикреплял к ней кожу и мышцы. Для новичка это был хороший пробный камень, и ни одна операция не радовала меня столько, как эта.
Приступив к ней, я шибко боялся за глубокий рубец, лежавший на дороге; боялся еще более среднего нароста в глубине в тазу с брюшиною.
Но все обошлось как нельзя лучше.
Почти половину опухоли, величиною также с добрую тыкву, надо было вытаскивать из таза. Огромная, глубокая рана зажила еще задолго до отъезда моего из Риги.
В военном госпитале также не оказывалось оператора. При мне встретились два случая: один с камнем мочевого пузыря, а другой – требовавший отнятия бедра в верхней трети. В обоих случаях никто не решался в госпитале делать операцию, и оба предоставлены были в мое распоряжение.
Ординаторы госпиталя, познакомившись со мною, стали просить меня показать им некоторые операции на трупах и прочесть несколько лекций из хирургической анатомии и оперативной хирургии. Один из старых ординаторов, немец, кончивший курс в Йене, сделал мне за мои лекции следующий комплимент, тогда очень польстивший почему-то моему самолюбию и потому оставшийся у меня в памяти.
– Вы нас научили тому, чего и наши учителя не знали.
В сентябре месяце [1835 г.] я собрался, наконец, в дорогу.
Мой добрейший доктор Леви, бывший во все время моего пребывания в Риге моим гением-хранителем, и теперь не хотел отпустить меня в дорогу без теплой одежды; вечера уже были очень прохладны, и он притащил мне свою енотовую шубу, хотя и старую, но еще довольно благовидную и для ношения в столице, и требовал от меня, чтобы я ее непременно взял и не обижал его пересылкою назад из Петербурга.
Уговаривая меня, Леви так горячился и так неосмотрительно бегал за мною по комнате, что, наконец, зацепился ногою за что-то и упал, растянувшись предо мною. Это было как-то так и смешно, и трогательно, что я бросился его поднимать, обнимать, целовать, и мы расстались оба со слезами на глазах.
Я отправился в Петербург хотя и на почтовых, но не спеша. Ночевал ночи на станциях и заехал на несколько дней в Дерпт.
Надо было поблагодарить почтеннейшую Екатерину Афанасьевну Протасову, повидаться с Мойером и с знакомыми.
Первая новость, услышанная мною в Дерпте, была та, что я покуда остался за штатом и прогулял мое место в Москве. Я узнал, что попечитель Московского университета, Строганов[351], настоял у министра об определении на кафедру хирургии в Москве Иноземцева.
Первое впечатление от этой новости было, сколько помню, очень тяжелое. Недаром же у меня никогда не лежало сердце к моему товарищу по науке. Недаром в моем дневнике разражался я против него разного рода жалобами и упреками и вместе с тем завидовал ему.
Это он назначен был разрушить мои мечты и лишить меня, мою бедную мать и бедных сестер первого счастья в жизни! Сколько счастья доставляло и им, и мне думать о том дне, когда, наконец, я явлюсь к ним, чтобы жить вместе и отблагодарить их за все их попечения обо мне в тяжкое время сиротства и нищенства! И вдруг все надежды, все счастливые мечты, все пошло прахом!
Но чем же тут виноват Иноземцев?!
Да разве он не знал моих намерений и надежд? Разве он не слыхал от меня, что старуха-мать и две сестры ждут меня с нетерпением в Москву? Разве ему не известно было, что я отвечал на посланный вопрос в Берлин из Москвы?
Но он не мог устоять против требования и желания Строганова? Во-первых, это, верно, не так: Иноземцев умел сделать себя приятным и от природы снабжен был средствами для этой цели, а во-вторых, разве совесть и долг чести не требовали от товарища, чтобы он отказался от предлагаемого, если на это предложение имел гораздо более прав не он, а другой?
И какова заботливость начальства!
Оно само выбирает, само назначает человека, само узнает от него, что он желает действовать именно в том университете, где он получил образование и где он был избран для дальнейшего усовершенствования, и что же: лишь только пришла беда, болезнь, его забывают и спешат его место заменить другим! Да, этот другой понравился, имел счастье понравиться его сиятельству, а кто знает, понравился ли бы еще я? Пожалуй, могло быть и еще хуже – могло быть, что мне, и здоровому, и прибывшему в Петербург, влиятельный граф предпочел бы моего товарища.
«Слава Богу, что еще этого не случилось. Ну, пусть будет что будет. Всем управляет слепой случай; утешения искать негде, если не найдешь его в самом себе. Вот сюда, к себе, и обратись».
Так я рассуждал в то время. Провидения для меня тогда не существовало. Идеала Богочеловека, поправшего чрез воплощение юдоль человеческих бедствий, также не существовало.
Оставалось, конечно, одно прибежище – собственное «я». И хорошо еще, что это «я» было, по милости Божией, недюжинное и не слишком высокомерное. Оно знало себе меру.
Теперь спешить было некуда. Одно действие на сцене жизни кончилось, занавес опустился. Отдохнем от испытанных волнений и подождем терпеливо другого.
Я поместился на квартире старого товарища, всегда ассистировавшего мне при опытах над животными, помощника прозектора Шульца.
Мойер в это время был ректором и плохо ладил со студентами. Они однажды пустили ему за что-то кирпич в окно и сильно перепугали старушку Екатерину Афанасьевну.
Видно было по всему, что Мойер ждал с нетерпением срока 25-тилетия, чтобы уехать из Дерпта в орловское имение; клиники он по служебным занятиям ректора не посещал и предоставил почти всецело своему ассистенту, молодому Струве[352] (потом профессору в Харькове).