Имя мне - Красный - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джезми-ага привычным движением поставил мангал в нишу, служившую очагом.
– Где лежат книги? – шепотом спросил мастер Осман.
– Какие именно? – осведомился карлик. – Из Аравии? Куфические Кораны? Книги, привезенные блаженной памяти султаном Селимом Грозным из Тебриза? Те, что были изъяты у казненных пашей? Или тома, преподнесенные венецианским послом в дар деду нынешнего султана? А может, христианские книги, сохранившиеся со времен султана Мехмеда Завоевателя?
– Те, которые тридцать лет назад прислал в дар блаженной памяти султану Селиму шах Тахмасп, – ответил мастер Осман.
Карлик подвел нас к большому деревянному шкафу и открыл дверцы. Когда мастер Осман увидел перед собой выстроившиеся на полках тома, в его глазах зажглось нетерпение. Схватив один из них, он прочитал надпись на обложке и стал перелистывать страницы. Я тоже смотрел вместе с ним на тщательно прорисованные изображения ханов со слегка раскосыми глазами.
– Хан Чингис, хан Чагатай, хан Тулуй, хан Кубилай, владыка Китая[105], – прочитал мастер Осман, закрыл книгу и достал следующую.
На глаза нам сразу попался невообразимо прекрасный рисунок, изображающий, как Фархад, которому любовь придала сил, с великим трудом несет на спине Ширин вместе с лошадью. Чтобы подчеркнуть страсть и печаль влюбленных, скалы на горе, облака и хвоя трех благородных кипарисов, свидетелей любви Фархада, были нарисованы подрагивающей рукой с такой грустью, что мы с мастером Османом сразу почувствовали горечь слез на опавшей листве. Этот трогательный рисунок был сделан не затем, чтобы, по примеру многих великих мастеров, рисовавших эту сцену, показать мощь Фархада, а чтобы смотрящий на него ощутил, как печаль влюбленных мгновенно передается всему миру.
– Это подражание Бехзаду, сделанное в Тебризе восемьдесят лет назад, – сказал мастер Осман, поставил том на место и вытащил следующий.
На открытой им странице оказалась иллюстрация к «Калиле и Димне»[106], к притче о вынужденной дружбе между мышью и кошкой. Бежавшая по полю мышь угодила меж двух огней: на земле – куница, в небе – коршун, и нашла защиту у невезучей кошки, попавшей в охотничий капкан. Кошка стала ласково вылизывать мышь, будто та была ее закадычной подругой; увидев это, куница и коршун испугались и убрались восвояси. После этого мышка осторожно освободила кошку из капкана. Я еще не успел понять, какие чувства хотел выразить художник этим рисунком, как мастер Осман вернул том на полку, достал следующий и снова открыл его на первой попавшейся странице.
На этом рисунке была изображена таинственная женщина; одна ее рука вопросительно изогнута, другая лежит на колене, прикрытом зеленым ферадже; рядом, наполовину поворотившись к женщине, сидел мужчина и внимательно слушал ее. Я жадно смотрел на рисунок, завидуя любовной и дружеской близости этих людей.
Мастер Осман открыл новую книгу. В пыльно-желтой степи величественно выстроились друг напротив друга конные войска двух извечных врагов: Ирана и Турана. Воины, восседающие на великолепных, по шею закованных в броню скакунах, облачены в доспехи, шлемы и наколенники; при них и луки, и полные стрел колчаны, а в руках они держат копья с разноцветными наконечниками. Не вступая в бой, всадники терпеливо ждут – наблюдают за схваткой двух своих предводителей. Я подумал: когда бы ни был сделан рисунок, сегодня или сто лет назад, что бы ни было на нем изображено, военная сцена или любовная, истинный художник всегда показывает нам свою борьбу с собой и свою любовь к искусству, а стало быть, рисует он собственное терпение. Только я хотел сказать об этом вслух, как мастер Осман захлопнул тяжелый том и проворчал:
– Нет, это тоже не то.
В одной муракка мы увидели изображение необъятного простора: высокие горы уходили вдаль, теряясь в шапках кучерявых облаков. Я подумал: рисовать – это значит, глядя на мир, изобразить его так, будто это не наш мир, а какой-то другой. Мастер Осман рассказал, что этот китайский рисунок, прежде чем оказаться в Стамбуле, попал сначала в Бухару, из Бухары – в Герат, из Герата – в Тебриз, а уж оттуда – в сокровищницу нашего султана; причем по пути он переходил из книги в книгу: старый том расшивали и вставляли страницу в новый.
Мы увидели сцены войны и смерти, одна другой страшнее, одна другой искуснее исполненные: Рустам и шах Мазендарана, Рустам нападает на войско Афрасиаба, Рустам в броне – неузнанный таинственный воин… В другой муракка нам встретилась сцена ожесточенной битвы двух не опознанных нами воинств: мы увидели отсеченные руки и головы, обагренные кровью кинжалы, несчастных воинов с отблеском смерти в глазах, рубящих друг друга, словно лук. Мастер Осман в который уже раз смотрел на то, как Хосров наблюдает за Ширин, купающейся в озере при лунном свете, как влюбленные Лейла и Меджнун встречаются после долгой разлуки и, увидев друг друга, оба лишаются чувств, как сбежавшие от всего мира Саламан и Абсаль пребывают на счастливом острове, изобилующем цветами и птицами, – и, будучи подлинно великим знатоком своего дела, даже в самых плохих рисунках подмечал странности, прячущиеся в каком-нибудь уголке; некоторые из них были вызваны неумелостью художника, другие же – тем, что цвета сами собой вступали в беседу друг с другом. Старый мастер не мог удержаться, чтобы не обратить мое внимание на эти странности. Какой, например, несчастный и злонамеренный глупец усадил сову, вестницу беды, на ветку дерева, под которым недиме рассказывают истории Хосрову и Ширин? Вот египтянки, которые чистили апельсины и порезали пальцы, увидев прекрасного Юсуфа, – кто поместил среди них красивого юношу в женских одеждах? Догадывался ли художник, изобразивший, как ослепляют стрелой Исфендияра, что и ему самому суждено ослепнуть?
Мы увидели ангелов, которые окружали возносящегося на небо Пророка; младенца Рустама, безмятежно спящего в перламутровой колыбели под присмотром матери и нянек; смуглого, длиннобородого, шестирукого старика, олицетворяющего звезду Зухаль[107]; увидели, как Дара принимает мучительную смерть на руках у Искандера, как Бахрам Гур уединяется в красной комнате с русской царевной, как Сиявуш скачет сквозь огонь на черном коне, ноздри которого безукоризненны – никакого тайного знака; как хоронят Хосрова, убитого собственным сыном. Быстро просматривая том за томом, мастер Осман порой узнавал руку того или иного художника, а иногда показывал мне и подпись, смущенно прячущуюся между цветами, в укромном уголке среди развалин или в темном колодце, где притаился джинн; взглянув на нее и сопровождающую рисунок надпись, он рассказывал мне, у кого и что этот художник позаимствовал. В некоторых книгах было всего по нескольку рисунков, и мастеру Осману приходилось долго листать страницы, прежде чем он добирался до иллюстраций. Порой наступало долгое молчание и был слышен только тихий шелест страниц. Иногда мастер Осман восклицал: «Ну и ну!» – а я молчал, не понимая, что вызвало его удивление. Обращая мое внимание на то, как размещены на каком-нибудь очередном рисунке деревья и всадники, мастер напоминал, что точно такая же композиция уже встречалась нам в другой книге, на иллюстрации к совершенно иной истории. Он сравнивал рисунок к «Хамсе» Низами, сделанный при сыне Тимура, то есть почти двести лет назад, с изображением из другого тома, изготовленного, по его словам, в Тебризе лет семьдесят – восемьдесят назад, и спрашивал меня, как объяснить, что у художников, никогда не видевших работ друг друга, вышло одно и то же, – и отвечал на свой вопрос сам: