Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он избегал их, как Олимпиада избегала своего законного супруга. Прежде всего, она старалась оградить от отцовского влияния Павлушу, уже начавшего учиться музыке и обнаружившего недюжинные способности. Конечно, о вокальных данных было еще рано говорить, но от отца мальчик унаследовал музыкальную память и не от деда ли Демьяна музыкальный слух, о чем Олимпиада пока боялась говорить, чтобы не сглазить, но уже видела или даже слышала в сыне материнским внутренним слухом настоящего великого певца, каким должен был стать и не стал его дед. То была эпоха шаляпинских триумфов, но чем больше Олимпиада восхищалась Шаляпиным, тем упорнее верила в своего Павлушу которому предстояло добиться того же и в свое время Шаляпина превзойти. Олимпиада по возможности не пропускала ни одного шаляпинского концерта, очень рано начала брать на эти концерты Павлушу и даже наняла в Москве небольшую (из трех комнат) квартиру, чтобы сразу после концерта можно было уложить Павлушу спать, хотя, взволнованный пением, он все равно не засыпал до поздней ночи. Поистине Олимпиада слагала в сердце своем некоторые приметы. Так, она была поражена тем, что любимой мелодией Павлуши стал романс Демона „На воздушном океане“ и сразу же после концерта мальчик принялся напевать его. Голос Демьяна не сохранился в записи, но легенда о его Демоне не была забыта. Олимпиада с детства слышала и от Натальи, и от Мефодия, как Демьян пел Демона.
Иногда на концертах Шаляпина вместе с женой и сыном появлялся Платон Демьянович, но Олимпиада предпочитала, чтобы это происходило как можно реже, во-первых, потому, что после концерта общение отца и сына очень трудно было ограничить, и Олимпиада замечала, с каким интересом Павлуша прислушивается к рискованным отцовским высказываниям, а во-вторых, „в маленькой квартирке“ ей самой труднее было уклоняться от близости с законным супругом, чем в отеческих хоромах, где ей легче было уединиться, ссылаясь на нездоровье, на посты или просто на усталость после напряженного рабочего дня (она действительно вынуждена была заниматься „делом“ то далеко заполночь, то с раннего утра, просматривая счета или читая коммерческую переписку, и на супружеские объятия у нее не оставалось времени по вполне законным, уважительным причинам). Платон Демьянович думал сначала, что за Липочкиной холодностью скрывается ревнивая обида на любовные интриги, случавшиеся в его жизни чаще, чем ей хотелось бы, но вскоре он убедился, с каким безразличием она к этим интригам относится вплоть до того, что она даже склонна эти интриги поощрять, приглашая в дом в качестве прислуги непритязательных красоток, способных, по ее мнению, вызвать интерес Платона Демьяновича. В подобной снисходительности к мужниным слабостям можно было усмотреть и своего рода патриархальную супружескую любовь, если бы Олимпиада была, скажем, старше своего мужа и не привлекала бы его, но дело обстояло, в общем, не так или не совсем так. Наверное, только после смерти Олимпиады Платон Демьянович постепенно догадался, что едва ли не больше, чем новой беременности, Олимпиада боялась отцовского влияния на сына, так как весь ее жизненный интерес сосредоточивался на другом, вернее, все на том же Полюсе. Она не то чтобы физически боялась новых родов и всего того, что им предшествует, она боялась, как бы Павлушу не обидели. Но в Олимпиадиной отчужденности трепетала и совсем особенная жилка, которой Платон Демьянович не мог не чувствовать, но тем более не решался определить. Быть может, не смея признаться в этом себе самой, Олимпиада давно уже заподозрила, что заняла в его жизни не свое место, что он принадлежит на самом деле той, кого он всю жизнь ищет, а может быть, и нашел (откуда ей было знать?). Кротко снося раздражение Платона Демьяновича, она уклонялась от близости с ним, как только могла, а он видел в ее отчужденности лишь продолжение той враждебной изоляции, которой подвергала его отечественная интеллигенция, и все чаще с его уст срывалось язвительное „Гордеевна“, отчего Липочка болезненно сжималась, как будто ее хлестнули кнутом.
Опасения Олимпиады подтверждались изысканиями, которым Платон Демьянович предавался в это время. Олимпиада вообще следила за трудами своего супруга пристальнее, чем он думал. Она, во всяком случае, читала все, что он писал, как бы ни были сложны его философские сочинения, но и замыслы Платона Демьяновича не ускользали от ее тревожного внимания, хотя она сплошь и рядом интерпретировала эти замыслы по-своему Допускаю, что Платон Демьянович мог ей казаться чернокнижником, но за святого она его тоже принимала. Она знала, что он ищет, и в этих исканиях совершенно верно угадывала нечто личное. В те годы Платон Демьянович погружается в изучение Священного Писания, вникает в необозримую традицию, ветвящуюся вокруг Ветхого Завета. Для этого Чудотворцев давно уже изучал древнееврейский язык. Несколько лет с перерывами он посещал занятия по древнееврейскому языку в Духовной академии и для углубленного изучения источников сблизился со старшим из братьев Варлих Гавриилом Львовичем, писавшим по псевдонимом Правдин.
На сближение и даже на дружбу с Гавриилом Правдиным Чудотворцева подвигла не только библеистика. По-видимому, Чудотворцев страдал в это время от одиночества болезненнее, чем признавался даже впоследствии мне. „Вехи“ не упомянули Чудотворцева, как и другие респектабельные философские издания, но многое, если не все в этом сборнике было направлено против чудотворцевской „Власти не от Бога“. Прямо на свой счет Чудотворцев относил, например, следующий пассаж: „Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной“. Не решусь утверждать, что Чудотворцев мечтал о слиянии с народом (сам он, вероятно, сказал бы, что ему и сливаться не надо было бы, что можно было понимать двояко: не надо сливаться, потому что он и без того к народу принадлежит, но если бы и не принадлежал, то не стал бы сливаться), но вот благословлять эту власть он категорически отказывался, что вызвало интерес к Чудотворцеву и даже что-то вроде приязни у красного Михаила Верина, но в конце концов Чудотворцев предпочел все-таки Гавриила Правдина, быть может, потому, что Верин так и революционерствовал за границей, а Гавриил Львович туда только эпизодически выезжал в поисках нужных ему редких материалов, предпочитая обитать в России.
Это не могло не импонировать отцу братьев Верин-Правдин известному банкиру Льву Елизаровичу Варлиху. Лев Елизарович (Лейб бен Элиезер) был по-своему личностью колоритной. Владелец весьма солидного банка, распространившего свои операции не только на Восточную, но и на Западную Европу, начинавшего уже осваивать американские пространства, Лев Елизарович был, прежде всего, религиозный иудей, что не мешало ему быть русским патриотом, причем самого что ни на есть консервативного, монархического толка. Ему только православия не хватало, чтобы полностью сомкнуться с крайне правыми, примкнуть к Союзу русского народа или даже к Союзу Михаила Архангела (кстати и сын у него звался Михаил). Говорят, на коронации Николая II Лев Елизарович преподнес государю в дар от еврейской общины свиток Торы, и государь будто бы поцеловал этот свиток, чем приобрел пламенного приверженца в лице банкира Варлиха. Лев Елизарович был непоколебимо, непререкаемо убежден, что кондовое, религиозное еврейство, преданное древнему закону, может сохраниться лишь в православной, самодержавной России, а не на растленном, либеральном Западе, ассимилирующем еврея, что не сулит еврею ничего хорошего. Кажется, Лев Елизарович отчасти предвидел истребление евреев немецкими национал-социалистами, тем более что по Европе он ездил много и по-немецки (а не только на языке идиш) говорил и писал свободно, так как в детстве посещал не только хедер, но и немецкую гимназию. Лев Елизарович твердо верил, что еврейство может дождаться Мессии только в России (самую рифму „Мессия-Россия“ он считал провиденциальной). Лев Елизарович был закоренелым, непримиримым противником сионизма, поскольку еврейское государство в Палестине невозможно до пришествия Мессии, ибо такова воля Божья, чему Лев Елизарович находил недвусмысленные подтверждения у пророков. Даже в черте оседлости Лев Елизарович усматривал нечто благодетельное как в надежной ограде от растлевающего безбожия, и поездки набожных евреев в Иерусалим к Стене Плача он финансировал лишь при условии, что паломник подпишет обязательство вернуться в Россию, иначе деньги, затраченные на поездку, будут с него беспощадно взысканы.