Первая роза Тюдоров, или Белая принцесса - Филиппа Грегори
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я выскользнула из постели и, осторожно приподняв уголок гобелена, которым было занавешено окно, выглянула наружу; как ни странно, я почти ожидала увидеть там, за окном, рождественских христославов, настолько чистым был тот голос, что эхом отдавался от каменных стен замка; но увидела я только убывающую луну, изогнутую подковой и плывущую в море мощных грозовых облаков с темным «брюхом», которые временами совершенно ее скрывали. Густые кроны деревьев застыли в полной неподвижности, вокруг не было ни ветерка. Река в лунном свете сверкала серебром, и над ней по-прежнему лились те чистые нежные звуки, взмывая ввысь, точно пение церковного хора.
Лишь на мгновение я растерялась, но потом вспомнила и этот странный голос, и эту печальную песнь. Именно ее мы слышали тогда в убежище, как только прошел слух, что мои братья исчезли из Тауэра. И моя мать объяснила мне, что эту песнь слышат все женщины в нашем роду, когда рядом смерть кого-то из близких, особенно горячо любимого и родного человека. Это был голос баньши, зовущей домой свое дитя; это была песнь богини Мелюзины, основательницы нашего рода, оплакивавшей умершего. И я, вспомнив все это и вслушиваясь в печальное пение, в ту же минуту поняла: моя мать, моя обожаемая, непокорная красавица-мать, умерла. А еще я поняла, что она хотела сказать мне, когда ответила, что непременно вскоре встретится с Ричардом либо на земле, либо на небесах.
* * *
Генрих в нарушение всех установленных его матерью правил сам пришел ко мне в родильные покои и из-за ширмы, перегораживавшей мою комнату, сообщил мне о смерти матери. Он говорил с трудом, понимая, что мне необходимо рассказать об этом, и страдая, что стал вестником страшного горя. Я чувствовала, что лицо его напряжено до предела, а голос начисто лишен выражения; он был очень взволнован, и мне не показалось, что он испытывает какое-то облегчение, хотя вроде бы должен был его испытывать с исчезновением такого опасного противника, как моя мать. И я прекрасно понимала, что для него вполне естественно было бы радоваться тому, что моей матери уже не будет на свете, когда очередной претендент вынырнет из темных глубин прошлого, а значит, она и не сможет опознать в нем своего сына. Но я чувствовала: Генрих понимает, что в любом случае для меня смерть матери — страшная утрата.
— Я все знаю, — сказала я, пытаясь ему помочь, ибо он, спотыкаясь на каждом слове, все пытался выразить мне свое, не совсем искреннее, сочувствие. Я даже просунула сквозь решетку палец и коснулась его запястья, так судорожно он вцепился в металлические прутья ширмы. — Не надо так расстраиваться, Генри, и не надо мне ничего объяснять. Я еще вчера ночью узнала, что она умерла.
— Как? Никто ведь не приезжал из аббатства, и только сегодня утром мой слуга…
— Я просто это поняла. — Не имело смысла рассказывать ему или его матери о пении Мелюзины; подобные вещи могли их попросту напугать, показаться чистым колдовством. — Тебе же известно, что твоя мать иной раз слышит голос Господа? Особенно во время молитвы? Вот и у меня есть сходный дар. Так что я сразу поняла, что с ней случилось.
— Божественное откровение? — подсказал он.
— Да, наверное, — солгала я.
— Я очень тебе сочувствую, Элизабет, это тяжкая утрата. Я правда очень тебе сочувствую. Я же знаю, как ты ее любила.
— Спасибо, — тихо сказала я и, оставив его стоять у решетчатой ширмы, удалилась в глубь покоев и села в кресло. Я понимала, что вскоре он проявит совсем иное отношение к смерти моей матери; он ничего не сможет с собой поделать и все-таки будет радоваться тому, что она умерла и с ее стороны ему больше нечего опасаться. Так что, даже если во время ее похорон он наденет траурные одежды и примет траурный вид, сердце его все равно будет петь от облегчения. Он никогда не сомневался в том, что именно моя мать была главной фигурой в мятежах йоркистов, а уж если бы она смогла подтвердить подлинность того, кто в данный момент называл себя принцем Ричардом Йоркским, это свело бы на нет все права Генриха на английский престол. Все его претензии моя мать могла уничтожить одним своим словом, и он никогда не был уверен, что она этого слова не произнесет. Так что ее смерть была для Генриха и моей жестокосердной свекрови поистине даром Божьим.
Но не для меня.
Пока я в тиши родильных покоев ждала разрешения от бремени, я все пыталась сообразить, как же мне теперь жить без нее. Умом я понимала: ее смерть принесла моему мужу и относительный покой, и значительное облегчение.
Но моя-то душа покой утратила!
* * *
Я в ужасе думала, как буду рожать, когда моей матери не только не будет рядом со мной — ее не будет нигде, и она не сможет помочь мне даже мысленно, и я не буду знать, думает ли она обо мне. Правда, я все пыталась убедить себя, что где бы моя мать ни была, она непременно будет думать обо мне. Я тщетно пыталась успокоиться, вспоминая, как успешно прошли мои предыдущие роды, когда мать была со мною, когда она держала меня за руки и нашептывала что-то утешительное, и мне казалось, что от ее слов боль куда-то уходит, уплывает. И все же я ясно сознавала: моей матери больше нет, и теперь все: и родовые муки, и все прочие жизненные испытания или победы — мне придется переживать одной, без нее, и никто уже не сможет меня утешить и успокоить так, как она.
Роды были тяжелыми, и после долгих часов мучений я родила чудесную девочку. Когда мне ее показали, меня вновь охватила страшная печаль: ведь моя мать никогда не увидит свою внучку, а она такая красавица — темно-синие глаза и прелестные светлые локоны. Увы, матери моей не суждено было взять малышку на руки, покачать, спеть ей колыбельную песенку. Когда девочку унесли, чтобы обмыть и запеленать, на меня с новой силой обрушилась вся тяжесть недавней утраты.
* * *
Похоронили мою мать без меня: мне еще нельзя было покидать родильные покои. Там я и прочитала ее завещание. Она была похоронена, как и просила, рядом с тем, кого любила больше жизни, — рядом со своим мужем, королем Эдуардом IV. Она не оставила ничего — ту небольшую пенсию, которую платил ей Генрих, она почти всю отдавала другим и умерла точно последняя беднячка, попросив меня и моего сводного брата Томаса Грея выплатить ее последние долги, а также оплатить те мессы, которые отслужат во спасение ее души. У нее не осталось ничего из тех сокровищ, которыми одаривал ее мой отец, ни одной вещицы из английской сокровищницы, никаких личных украшений. Людям, которые называли ее стяжательницей и утверждали, что с помощью хитрых уловок ей удалось скопить какие-то невероятные богатства, стоило бы увидеть ее скромную комнату в аббатстве и ее пустые сундуки. Когда мне в родильные покои принесли ее шкатулку, в которой были лишь документы и пара любимых книг, я невольно улыбнулась. Все, чем моя мать владела как королева Англии, было продано во имя поддержки тех, кто организовывал мятежи — сперва против Ричарда, а затем против Генриха. Пустая шкатулка для драгоценностей могла немало рассказать о той бесконечной борьбе, которую моя мать вела за восстановление на троне наследника Йорков; и я почти не сомневалась, что «этот мальчишка», ныне исчезнувший в неведомых краях, носил шелковые рубашки, купленные на деньги моей матери, и жемчуга на золотой броши, украшавшей его шляпу, тоже были ее подарком.