Секс и эволюция человеческой природы - Мэтт Ридли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страх к змеям и «одушевление» всех движущихся объектов — инстинкты, развитые у обезьян, вероятно, не хуже, чем у людей. Не уникальны для человека и многие другие (к примеру, нежелание заниматься любовью с тем, с кем мы были рядом с самого детства — инстинкт избегания инцеста). Для того, чтобы все они работали, Люси не нужен был мозг, больший, чем у нее уже имелся: для всего того же собаке хватает и небольшого (по сравнению с нашим).
Но что Люси точно не нужно было делать — это начинать с пустого листа и в каждом поколении заново узнавать мир. Культура не могла научить ее распознавать грани в визуальном поле или правилам грамматики. Она могла бы научить ее бояться змей, но зачем такие сложности? Почему бы страху змей не быть врожденным? Человеку с эволюционным мышлением вообще не очевидна особая ценность способности к обучению. Если бы оно действительно заменяло инстинкты, а не всего лишь усиливало и тренировало их, мы бы проводили полжизни, пытаясь научиться разным вещам, которые все другие обезьяны выполняют автоматически. Например, тому, что неверный партнер может вам изменить. Зачем этому учиться? Почему бы не включить эффект Болдуина (см. главу 8), не сделать эти знания инстинктивными и не потратить немного меньше времени на преодоление трудностей взросления? Если бы каждому новому поколению летучих мышей нужно было заново учиться использованию ультразвуковой системы навигации, а не получать ее уже в готовом виде, а кукушке — заново учить дорогу в Африку, в мире стало бы гораздо больше заблудившихся кукушек и трупиков разбившихся летучих мышей. Природа решила оснастить одних инстинктами эхолокации, а других — навигации, потому что это эффективнее, чем заставлять их узнавать все сызнова. Конечно, мы учимся гораздо больше летучих мышей и кукушек. Мы учим математику, словарь из 10 тысяч слов, характеры людей и т. п. Но это потому, что мы располагаем врожденными инстинктами учиться этому (возможно, за исключением математики) — у нас отнюдь не меньше инстинктов, чем у летучих мышей и кукушек.
До середины 70-х вопрос о том, почему такой большой мозг необходим человеку и не нужен другим животным, ставили лишь антропологи и археологи, изучавшие костные останки и орудия труда древних людей. Их ответ, убедительно обобщенный Кеннетом Окли (Kenneth Oakley) в 1949 году в книге «Человек орудующий» («Man the Toolmaker»), состоял в том, что главная наша особенность — это умение создавать и использовать орудия. Мол, большой мозг возник именно для этой деятельности. Такая позиция звучала убедительно, учитывая постоянное усложнение человеческих орудий и относительное совпадение моментов технических прорывов и увеличения черепной коробки — от habilis к erectus, от erectus к sapiens, от неандертальца к современному человеку[98]. Ноу этого объяснения были два слабых места. Во-первых, в 60-х было обнаружено, что животные (особенно, шимпанзе) тоже способны использовать орудия — и с Homo habilis оказался снят нимб исключительности. А во-вторых, в работе с ископаемым материалом есть особенность. Археологи исследуют каменные орудия, потому что только они и сохранились. Археолог, который будет копать наши развалины через миллион лет, назовет — по большому счету, справедливо — сегодняшнее время веком бетона. Но он никогда ничего не узнает о книгах, газетах, телепередачах, одежде, нефтяной индустрии и даже об автомобильной промышленности — следы всего этого за столь длительный срок просто исчезнут. И он решит, что жизнь нашей цивилизации составляли бесконечные рукопашные схватки между обнаженными людьми среди бетонных крепостей. Возможно, неолит отличался от палеолита не набором инструментов, а появлением языка, брака, кумовства или чего-нибудь еще, настолько же эфемерного и недоступного археологам. Возможно, в палеолите древесина использовалась не меньше, чем камень, но инструменты из нее просто не переживают такого длительного хранения{475}.
Еще одна проблема: то, что мы знаем о самих орудиях, говорит о занудном консерватизме их создателей. Первые каменные топоры принадлежали созданной Homo habilis около 2,5 млн лет назад в Эфиопии олдувайской культуре, и были очень примитивны: простые грубо обработанные камни. За следующий миллион лет они едва ли изменились — разве что со временем стали более унифицированы (их создатели, видимо, не особенно пытались экспериментировать). Затем пришла ашельская культура Homo erectus — ручные топоры и каменные орудия каплевидной формы. И снова все застыло на более чем миллион лет — пока около 200 тысяч лет назад не произошел самый настоящий взрыв разнообразия орудий труда, сопроводившийся их усложнением — приблизительно тогда же, когда возник Homo sapiens. С тех пор пути назад уже не было: каменные орудия становились все разнообразнее и сложнее. Вплоть до появления металла. Но все это возникает слишком поздно, чтобы большой размер мозга можно было объяснить такой деятельностью: голова человека начала расти еще три миллиона лет назад{476}.
Производить орудия, которые использовал erectus, несложно. Это было по силам любому, и, вероятно, поэтому их производили по всей Африке. Не возникало никаких новых изобретений. Целый миллион лет люди изготавливали незамысловатые ручные топоры. Однако их мозги, по обезьяньим меркам, были уже чрезвычайно велики. Понятно, что инстинкты праворукости, восприятия формы и обратного конструирования (от функции к форме — т. е., способности придумать инструмент, зная, какую функцию он должен выполнять) были для этих людей полезны. Но вряд ли увеличение мозга происходило только благодаря усилению инстинктов.
Первым конкурентом теории «человека орудующего» стала теория «человека охотящегося». В 60-х, благодаря работе Рэймонда Дарта (Raymond Dart), ученые обратили внимание, что люди — единственные человекообразные обезьяны, перешедшие к охоте и мясоедству. Это требовало умения предвидеть, обманывать, координироваться, а также способности учиться — например, запоминать, как и где находить дичь и как к ней подбираться. Все это правда. Но любой, кто видел львов, охотящихся на зебр в Серенгети, знает, как искусно хищники справляются со всеми этими задачами. Они крадутся, нападают, координируют усилия и обманывают свою дичь настолько же хорошо, насколько это могла бы делать любая группа охотников-людей. Для этого львам не понадобились огромные мозги — тогда почему же они оказались нужны нам? Мода на «человека охотящегося» уступила место увлечению «человеком собирающим» — но проблемы остались теми же. Чтобы выкапывать клубни из земли, не нужны ни язык, ни философия. Бабуины справляются с этим не хуже нас{477}.
Тем не менее, когда в 60-х в пустыне Намиб началось изучение племени къхунг сан, одним из самых удивительных открытий оказался потрясающий уровень знаний его представителей о том, когда и где охотиться на каждый вид животных, как читать след, где искать каждый вид растений, какая пища доступна после дождя, что ядовито, а что можно использовать для лечения. Мелвин Коннер написал о къхунг: «Их знание о диких растениях и животных настолько глубоко и подробно, что они способны удивить и научить многому профессиональных ботаников и зоологов»{478}.