Когда уходит человек - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так ведь текет!
— А на это управдом есть, — отрезала дворничиха.
Что и подтвердилось через несколько дней, когда трубу прорвало по-настоящему и дом ощутил себя почти ковчегом. На палубе суетились пожарные в неуклюжих костюмах, однорукий Шевчук и Кеша — инициативный доброволец, не успевший, из-за Клавиной беззаботности, вовремя изъять свою заначку, и сейчас с тоской наблюдавший, как насос откачивает черную угольную воду, и вместе с ней его трудовые денежки вылетают в трубу, в самом буквальном смысле слова.
Кончился потоп; башня продолжала расти.
Роберта вышла замуж за сотрудника-инженера. В девичью никого не вселили, да теперь и едва ли вселят: молодая семья. Зять уважительно относится к Леонелле, пожилой артистке со следами былой красоты, но мечтает о размене квартиры.
У Севастьяновых, старых большевиков, умерла собака. В остальном время их щадит: то ли большевики действительно люди особой закалки, то ли водка помогает. В дни годовщины Октября за ними присылают машину и везут на торжественное собрание, где все говорят о нашем славном прошлом; возвращаются с холодными горшками альпийских фиалок.
С появлением новой телефонной книги чаще других стали раздаваться звонки в квартире номер четыре. Георгий Николаевич снимал трубку:
— Слушаю.
— Устал? — спрашивала трубка.
— Да.
— Ну, иди отдохни, — советовали со смехом.
Отдохнешь тут… Примиряло только то, что он не был одинок — завкафедрой научного атеизма Голодный страдал еще больше и малодушно выключал телефон — хотя бы на время ужина. Иногда Георгию Николаевичу казалось, что он слышит голоса своих студентов. Чаще других звонила девушка — он узнавал ее по смущенной паузе на слове «отдохни», словно ей было неловко употреблять единственное число. Разговор никогда не имел продолжения, но Георгий Николаевич как-то поздоровался с Вежливой Барышней, как он ее про себя называл, и звонки на какое-то время прекратились.
На четвертый этаж, где жил заведующий комиссионкой Дергун, въехала семья не то сварщика, не то электрика; оказалось — электросварщика, с двумя детьми и китайской болонкой.
Федя, Клавин муж, по-прежнему терпеливо стоял в квартирной очереди на железной дороге. Сын только-только поступил в ремесленное; красотка Виктория вышла замуж, а через год развелась и вернулась обратно, уже с ребеночком. Дворничиха жаловалась Соне:
— У их на железной дороге только паровозы двигаются, а очередь — ни-ни. А мне, выходит, по крайности, между детЯми и внукАми не продохнуть.
Сонины квартирные планы так и не осуществились: она не дотянула до почетного звания матери-героини, зато дочки исправно рожали и охотно подбрасывали ей своих малышей.
Соборная башня продолжала расти, но газетам стало не до нее — газеты наперегонки клеймили агрессию израильских милитаристов, и по радио часто звучала патриотическая песня «Летят перелетные птицы».
— Жидовня проклятая, — цедил сквозь немногочисленные зубы Леонтий Горобец, адресуясь не то к бабке-Боцману, несущей к помойке мусорное ведро, не то к создателям песни, — жидовня, вашу мать…
Серафима Степановна и Клава с одобрением наблюдали, как старая большевичка приклеивает на стенку объявление: «ОСУДИМ ИЗРАИЛЬСКИХ АГРЕССОРОВ». Осудить предлагалось в помещении домоуправления в 19.00, вход свободный. Бумажка никак не хотела держаться на кафельной стенке. От стараний с головы Севастьяновой два раза сползала круглая гребенка.
— Деньги за вход берите, — предложил Миша Кравцов, возвращавшийся с работы, и неожиданно сорвался: — Не позорьтесь вы, в самом деле; снимите свою афишу!
От неожиданности дрогнула рука, и бумажка повисла на одном уголке; обернувшись, старуха Севастьянова вновь обрела величественный вид:
— Вы что же, не понимаете, какой удар по мировому сообществу наносит…
— Какой удар? — прервал Кравцов, — какой удар? Пятьдесят тыщ евреев гоняют триста тыщ арабов! Не лезьте вы в это…
Клава с пугливым любопытством смотрела, как старая большевичка бросилась за Мишей, громко и торжественно перечисляя заслуги тех, кто делал революцию, а сейчас…
— Ну и кто вас просил? — с досадой бросил Кравцов и пошел наверх не оглядываясь.
Башня росла — медленно, очень медленно. Каждое утро дом просыпался и первым делом проверял: выросла? Это казалось очень важным, ведь раньше, когда башня еще не была разрушена, они все, поименно названные белой краской на черной доске, жили здесь. Один выстрел убил господина антиквара, но не мог погубить самую высокую башню Европы, нет! В то же время пуля, поразившая старого коллекционера, попала в тот день и в башню — а значит, ранила Город. Потом, с каждым ушедшим человеком, появлялась крохотная трещина в башне, пока вся она не вспыхнула смертельным огнем, следом за нею — Город… Сколько лет пришлось ему залечивать раны и лечить ожоги?
Так, может быть, теперь, когда башня воскресает из руин, — может быть, теперь они начнут возвращаться? Они вернутся?..
* * *
Экая странная штука — время! И как славно, что стрелка часов движется по кругу, у которого нет ни начала ни конца, отчего создается иллюзия, что и время бесконечно, как будто не отмерен каждому, будь то человек, дом или ветка сирени, свой век. Песочные часы делают время наглядным: вначале песчинки никуда не спешат и скупо, как отсыревшая соль, просачиваются сквозь тоненькую — не продохнуть — перетянутую талию. К середине жизни, когда кажется, что достигнут некий баланс, можно расслабиться и отдохнуть, обнаруживаешь вдруг, что окружность циферблата по-прежнему дразнит бесконечностью, в то время как минуты, часы и целые годы стремительно валятся вниз, словно тоненькая талия раздалась под могучим напором. Жуткая символика — остающееся наверху пространство и растущий внизу холмик песка — не дает забыть о времени, неотвратимо несущемся в бездонную воронку пустоты.
Совсем недавно вроде бушевали неспокойные шестидесятые, со всеми этими, понимаете ли, буги-вуги, и даже самые положительные учащиеся прямо в помещении школы шушукались о сексе, по поводу чего Серафима Степановна возмущенно клокотала в учительской, что, слава богу, двадцать два года замужем, а ни о каком таком сексе не слыхала, под согласные кивки одних и сердобольные взгляды других коллег. Совсем недавно Клава ей очередь занимала в магазине за лавсаном, синим в крапинку, который Серафима Степановна тут же отдала в ателье индпошива; а теперь про лавсан все забыли — им кримплен подавай, тридцать рублей метр, да поди достань. Вот чем плохи были чулки со швом? Аккуратно и строго, шов сидел, как нарисованный, так нет: какие-то колготки придумали, а размеров нормальных промышленность не выпускает. Вдобавок чулки теперь не везде и купишь.
Чулки, может, и не купишь, весело думал Кеша, зато в гараже новый «жигуленок». Он закуривает сигарету с фильтром и спускается вниз, мурлыча себе под нос: «Шагане ты мое, Шагане…». Какой бы смысл Кеша ни вкладывал в эти слова, ясно одно — девки свое отплясали, а Серафима может себе дуться сколько угодно: чтобы «Волгу» купить, надо подкалымить. Главное — не зарываться и вид иметь солидный: свежая рубашка, приличная куртка — мол, окажу любезность, могу подбросить по пути. Много кто левачит — жить-то надо: у кого семья, у кого… Шагане ты мое, Шагане… Вот как вчера подхватил одного: интеллигент, в берете, сумка на плече висит. Хотя немолодой, а по виду здоровый, прямо качок. Сначала, говорит, в Лесопарк, там подождете. Ну, приехали. Ограда, сад, а в глубине дом шикарный, никакой дачи не надо. Тут как раз их обошла черная «Волга» и остановилась прямо у калитки. Шофер выскочил расторопно и открыл дверцу, как поступал в свое время Кеша, когда работал известно где. Пассажир не двигался и внимательно смотрел, как из черной «Волги» выходит хозяин. Вот оно что. Кеша тайком посмотрел в зеркальце. Жалко мужика. Хотел пустить пыль в глаза: сам-то пожилой, а баба молодая, небось; динамо ему крутила. А тут муж…