Царь Борис, прозваньем Годунов - Генрих Эрлих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, как выяснилось на следствии, был Отрепьев в том монастыре не один, а с молодым чернецом, который в отличие от Гришки лицо свое смиренно скрывал и словами громкими не разбрасывался. Кто это был, сыскать не удалось, но у меня сомнение зародилось.
Также и к литовской границе шли не три монаха, а четыре, но если Отрепьева, Мисаила и Варлаама целовальники описывали в один голос и со всей определенностью, то об их спутнике никто ничего сказать не мог: «Вроде бы был: сидел в уголку, сжавшись и надвинув куколь на лицо. Не человек — тень!» У этой тени было лишь имя — Леонид, его нашли рядом с именами Григория, Мисаила и Варлаама в книге Спасского монастыря в Новгороде-Северском. Что за странное имя — Леонид! Не наше имя! Я тогда еще подумал, что это, наверно, какой-нибудь монашек из греков, они у нас часто бывают по делам веры, вот и этот, возвращаясь на родину, пристал в Москве для безопасности к русским монахам. Подумал так и тем сомнения свои в этом монашке притушил.
Или вот такой вопрос взять: почему самозванец в Польше объявился? Разве ж Димитрий отправился бы в Польшу? Никогда! Я его этому не учил! У казаков — другое дело. Но потом я подумал, что все не так глупо было сделано. Ведь сначала самозванец обратился к православным князьям, в том числе к родственникам нашим Вишневецким, у этих было достаточно денег и собственного войска, чтобы помочь ему поднять мятеж. Когда же с ними не удалось, самозванец двинулся к королю Сигизмунду. Тоже весьма разумно! Сигизмунд сам родился в тюрьме и долго был гоним. Опять же, считал он своей родиной Швецию и престол шведский своим по праву, но его — то у него и отняли, тут и польская корона не в радость. Так что по-человечески Сигизмунд русского царевича понять мог очень хорошо. Но имеет ли право король на чувства человеческие? И вообще, люди ли короли, или через священное помазание приобретают они полубожественную сущность?
Мы в Москве знали, что Сигизмунд отказал самозванцу в военной помощи, но в то же время и приветил его, выделил ему ежегодное содержание в четыре тысячи флоринов, что по его бедности немало, подарил ему великолепный столовый сервиз с русскими гербами и прочие подарки, то есть признал его царевичем русским в сердце своем. И обращался к нему как к Князю Московскому! Ну и что, скажете вы. И другие на это никакого внимания не обратили. Я же, как услышал об этом, так вздрогнул. Ведь отец Димитрия, Иван, до самой злосчастной смерти своей носил этот титул, пожалованный ему царем Симеоном. Естественно, что Сигизмунд перенес этот титул с отца на сына. «А! Оговорился!» — отмахнетесь вы. Я вам так отвечу: это торговка на рынке оговориться может, а короли к титулам очень трепетно относятся, знают, что из-за одного лишнего или недостающего слова войны подчас начинаются, и уж если он сказал Князь Московский, то… Сомнения мои на новый круг пошли.
И вновь вернулись к Гришке Отрепьеву. Розыск о нем был, как я уж говорил, тщательный, все его передвижения отследили чуть ли не по дням, но в перечне этом была дыра дней в тридцать, сразу после посещения инокини Марфы. Тогда предположили, что Отрепьев отлеживался где-то весь этот месяц, копя жирок перед дальней дорогой, даже пошарили немного в его родных местах, но ничего не сыскали и на том успокоились. Мне же этот пропуск не давал покоя, пока я не сообразил, что Отрепьев, прежде чем решиться на свою авантюру, непременно должен был посетить своих благодетелей.
А из всех братьев Романовых он мог достичь одного Федора, собственно, только он один и мог дать на эту затею дозволение и благословение.
С годами я не утерял легкости на подъем, действие у меня всегда шло нога об ногу с мыслью, иногда и опережая. Так что собрался я в одно мгновение.
— Ты куда? — спросила обеспокоенная княгинюшка.
— К дьяволу в пекло!
— Это далеко?
— Антониево-Сийская обитель!
— Феде от меня поклон.
В который раз возблагодарил я Господа, что дал он мне жену не только любящую, но и понимающую, вскочил на коня, махнул призывно свите и помчался Тверской дорогой. К исходу четвертого дня я вступил в келью старца Филарета. Келья по размерам не много уступала монастырской трапезной, была богато убрана коврами бухарскими и шемаханскими, не только по полу, но и по стенам, поставец сиял золотой посудой, на столе же выстроились узкогорлые золотые и серебряные с узорочьем кувшины, как я догадался, не с квасом, тут же стояли наготове чары и блюда с пряниками, орехами и яблоками. Под стать келье был и старец. Федор немного раздобрел, но под шелковой черной рясой это было почти незаметно. Да и ряса на рясу не походила, скорее на рубашку, так и казалось, что застал я хозяина в момент одевания и принесет сейчас холоп доспех блестящий или кафтан парчовый. Впечатление усиливалось видом красных сафьяновых с серебряными разводами сапог и блеском перстней, унизывавших руки. Щеки и лоб старца были гладкими, без единой морщины, а в широкой бороде и длинных, как в молодые годы, волосах не было ни одного седого волоса. Хорошо выглядел Федор, ничего не могу сказать, я тогда еще подумал с некоторым удивлением, отчего это многие другие бояре и князья, о которых я вам рассказывал, в монастырях не заживались.
— Дядюшка, ты ли это?! — радостно вскричал Федор, увидев меня и устремляясь навстречу с раскрытыми объятиями, потом остановился, сделал постное лицо и загундосил: — Позволь благословить тебя, сын мой! — но тут же сам и рассмеялся.
— Ну тебя к лешему с твоими благословениями, еще крест не в ту сторону положишь. А обняться изволь, обнимемся, — ответил я ему. Слабый я человек, сердцем слабый, вот увидел искреннюю радость Федора от встречи со мной и сразу расчувствовался.
А Федор меня уж к столу ведет, усаживает в кресло почетное, наливает полную чару — хорошо с долгой дорожки! Себя Федор тоже не забыл, а как выпил вторую да третью, да задал все вопросы положенные, то погрузился в воспоминания, для него сладостные, об охоте соколиной да об охоте псовой, всех собак своих по именам вспоминал и каждой цену назначал, какой в два, а какой и в три боярина. Нет, говорит, я Добегая на Мстиславского не сменял бы, он того не стоит, только если с Воротынским в придачу. А еще почему-то молодые дни вспоминал, слободу Александрову, пиры да бдения братские. Эх, говорит, развеселое время было, и при этом меня в бок локтем пихает, подмигивает и смехом заливается.
В этот момент в келью зашел старец строгий, Илинархом назвался, принялся Федора с порога корить за поведение непотребное, так Федька окаянный вскочил и старца посохом проучил, из кельи вон вытолкал и закричал громко в разверзнутую дверь: «Увидите еще, какой я вперед буду! Всех в бараний рог согну, не только здесь, но и в Москве!»
— Невоздержан ты на язык, Федор! — укорил я его. — Поостерегся бы! Дойдет до Москвы, в яме тесной окажешься!
— Чай, не дойдет, — пренебрежительно отмахнулся Федор. — От кого? От старцев здешних? Да я весь этот монастырь купил, то есть, — поправился он, — такой вклад сделал, что все монахи, считай, за мой счет живут. А пристав Богдашка Воейков, что ко мне приставлен, с рук моих ест, я его за вином в подвал посылаю, когда заканчивается.