Повелительное наклонение истории - Олег Матвейчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы вопрос был задан, надо, чтобы на одной чаше весов было Сущее, а на другой Ничто! Только тогда задается вопрос о «почему», то есть об основании, которое обеспечивает то, что есть ИМЕННО Сущее, а не Ничто. «Без исходной открытости Ничто нет никакой самости и никакой свободы», — говорит Хайдеггер. Потому что человек и его свобода (в онтологическом, а не производном, политическом смысле слова) возможны только потому, что есть это промежуточное зависание, колебание маятника, маята, между Сущим с одной стороны, и Ничто с другой.
«Только благодаря тому, что в основании человеческого бытия приоткрывается Ничто, отчуждающая странность Сущего способна захватить нас в полной мере. Только когда нас теснит отчуждающая странность Сущего, она пробуждает нас и вызывает к себе удивление. Только на основе удивления — то есть открытости Ничто — возникает вопрос «почему?». Только благодаря возможности этого «почему?» как такового мы способны спрашивать целенаправленным образом об основаниях и обосновывать. Только благодаря нашей способности спрашивать и обосновывать, для нашей экзистенции становится доступна судьба исследователя… Философию никогда нельзя мерить на масштаб науки». В самом деле, вопрос об основании сущего гораздо глубже, чем любая наука, которая «вторична и производна».
Что характерно, представители так называемой «философии науки» (которой был заражен весь философский мейнстрим тогда и, в значительной мере мейнстрим Англии, США, сейчас), всегда называвшие Хайдеггера не иначе как «магом, мистиком и шарлатаном», примерно в то же время сами пришли к выводам о сущностной роли Ничто. Потрясающе, но именно в 1929 году, когда «ненавистный шарлатан» Хайдеггер во Фрайбурге читал свою лекцию о Ничто, в Вене, в знаменитом «венском кружке» у Мориса Шлика, собирались будущие великие «философы науки» (Р. Карнап, Л. Витгенштейн, К. Гёдель и проч.) для того, чтобы выработать строгий, свободный от всякой «мистики философов» язык науки. Наука должна изучать только сущее и аккуратно и точно записывать изученное в строгих «протокольных предложениях». Ни одно слово, которому не соответствует что-то, воспринятое в опыте, не должно попадать в эти «протокольные предложения»!
Одной из «химер» философии считались слова типа «все», так как в опыте мы никогда не имеем всех сущих вещей. Л. Витгенштейн начал свое рассуждение: «Я буду говорить сначала об обычном «все», например, «все люди в этой комнате сидят в брюках». Откуда я это знаю? Смысл фразы: «Господин профессор Шлик сидит в брюках, Вайсман сидит в брюках, Витгенштейн сидит в брюках, и кроме них тут никого нет. Всякое полное перечисление должно завершаться словами «и, кроме того, ничто». Что это означает? Здесь можно понять так, что мы говорим: «Господина Карнапа нет в комнате, господина… и так далее». Предложения, которое здесь, наверное, будут предлагать, а именно «то есть все вещи», такого предложения не существует».
В нескольких сотнях километрах от Вены Хайдеггер, не зная об этом, как будто полемизирует с Витгенштейном, иронизирует над ним: «То, с чем работает вторгающееся в мир исследование, есть само сущее — и кроме того Ничто. Только странное дело: как раз когда человек науки закрепляет за собой свою самую подлинную суть, он явно или неявно заговаривает и о чем-то другом. Исследованию подлежит только сущее и более — ничто… Как обстоит дело с этим Ничто? Случайность ли, что мы невзначай вдруг о нем заговорили? Вправду ли это просто манера речи — и больше ничего?».
«Философы науки» сочтут это «Ничто» языковым феноменом и дальше десятилетиями будут исправлять и коверкать человеческий язык, значительно позже разочаруясь в своих программных идеалах…
Ничто — не языковой феномен, оно есть. Это я знал твердо, на собственном опыте. И, по всей видимости, этот так же на опыте поняли те, кто рьяно взялся распространять и популяризировать Хайдеггера после Первой мировой Войны и после Второй. Это Ж.-П. Сартр, Ж. Бофре, П. Целан, Р. Шар, Х.-Г. Гадамер, Л. Бинсвангер, М. Босс, А. Кожев, О. Пеггелер, В. Франкл. и многие другие. Все они прошли ужас войны, некоторые, например, П. Целан и В. Франкл, были даже в концлагерях.
Вот ответ на загадку о «влиянии» Хайдеггера, которая была поставлена в начале. Всем этим, а также многим другим людям, было ЧЕМ понять Хайдеггера. Его слова об УЖАСЕ и Ничто не были «туманной мистикой» и «языковой игрой», эти слова сами рвались из сердцевины человеческого существа, когда рушился мир вокруг, что и происходило в многочисленные в XX веке войны и революции! Более того, наша перестройка и то, что нам удалось по молодости пережить в 1990-х, — детский лепет в сравнении с настоящим ужасом Освенцима или Хатыни. Так что даже стыдно, кощунственно это ставить на одну доску. Мы карлики, «последние люди», как говорил Ницше, и у нас не страсти, а страстишки, не грехи, а грешки. Но мы еще можем испытать какие-то крушения, можем почувствовать близкое дыхание Ничто. А вот как быть с теми, кто будет жить в вечном «раю» вечного общества потребления с его стабильностью, плановостью, предсказуемостью? Им уже никогда не задать этот вопрос вопросов, мир кончится не взрывом, но всхлипом.
Уже давно подмечено, что великие люди есть не гении природы, они создаются великими событиями. В. Кожинов пишет:
«Настоящей загадкой для современников было резкое различие судьбы Пушкина и его брата Льва Сергеевича, родившегося шестью годами позднее. Всех поражала ранняя поэтическая одаренность Льва. Он начал сочинять детские стихи даже в более раннем возрасте, чем его брат. Он мгновенно запоминал наизусть стихотворения, даже целые поэмы, даже читал стихи своего старшего брата значительно лучше, чем он сам. Близкий друг Пушкина, прекрасный поэт и критик П. Вяземский вспоминал о Льве: «…в нем поэтическое чувство было сильно развито… вкус его в деле литературы был верен и строг. Он был остер и своеобразен в оборотах речи, живой и стремительной». Лев вырос в совершенно тех же жизненных и семейных условиях, что и старший брат. Он пошел по той дороге, о которой в юности мечтал и его старший брат (но не избрал ее) — стал блестящим гвардейским офицером. Можно, наверное, найти бесчисленное множество крупных и мелких фактов, благодаря которым Лев не стал поэтом. Я бы назвал только один, но, по-моему, исключительно важный. Александру Пушкину было тринадцать лет, когда над Россией разразилась гроза Отечественной войны, и пятнадцать, когда русские войска вошли в Париж. Отсвет этой грозы и победы лег на его ранние стихи. Без этого грозного и величественного переживания, поразившего поэта в преддверии юности, он, может быть, не стал бы Пушкиным. А Лев в ту пору был еще семилетним ребенком, и его души не коснулось это могучее и высокое переживание. На каждый исторический период приходится, вероятно, более или менее равное число людей, способных стать большими поэтами. Но далеко не каждая эпоха является плодотворной почвой поэзии».
Хайдеггер жил в великую эпоху «между временами» (кстати, именно так назывался выходивший тогда теологический журнал). Такие перипетии судьбы, перемены участи и «американские горки» истории, которые пришлось пережить Германии в то время, нарочно придумать невозможно.
В конце XVIII — начале XIX века Германия прочно завоевала философское, научное, культурное лидерство в мире. Такого количества и концентрации «интеллигенции» и при этом высокого класса не знала ни одна страна в истории. Каждый сельский учитель говорил на нескольких современных языках, сносно знал латынь и греческий, сам играл на рояле и даже «сочинял», имел на полках и читал Гете, Канта и Шиллера.