Александр Дюма - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот все сгущающийся траур заставил Александра оглянуться на собственное прошлое. Несколько месяцев назад он начал работать над мемуарами, подводя итоги радостям, горестям и иллюзиям целой жизни, и сердце у него мучительно сжималось. Кто говорит «воспоминания» – думает «сожаления»! Ему хотелось быть в ладу с совестью, и ради этого он вернул домой свою дочь Мари, которую до тех пор воспитывала ее мачеха Ида.
Однако у шестнадцатилетней Мари оказалась не только непривлекательная внешность, но и трудный характер. Кроме того, девушка страдала от того, что ее грубо оторвали от женщины, которая в детстве была для нее воплощением нежности, мудрости и защиты, злилась на отца за то, что забрал ее к себе. Мари раздражали его манеры, бесило непрестанное хвастовство Александра, она ненавидела самозванок, чье присутствие он ей навязывал. «Жизнь, которую мне приходится здесь вести, невыносима, – писала она Иде еще 28 августа 1847 года. – Прибавь к этому страдания, которые я постоянно испытываю от разлуки с той, которую люблю больше всех на свете. Немало горя причиняют мне и требования отца, который намерен заставить меня жить в его доме. Ах, дорогая моя! В его-то положении!.. Я никак не могу на это согласиться, меня оскорбило до глубины души то, что отец не постыдился заставить меня подать руку распутной женщине. Он не стесняется того, что вынуждает меня находиться в обществе этой женщины, хотя отцовские чувства должны были бы подсказать ему, что ее следовало изгнать из Монте-Кристо в тот самый день, когда я здесь появилась, более того – о ней даже упоминать в моем присутствии не следовало!»
Ее детское возмущение ни к чему не привело. Дюма, сохраняя полное спокойствие, продолжал опекать Мари, несмотря на все ее негодование, и в то же время с удовольствием помогал своей «кисоньке» Беатрис Персон разучивать новую роль. Он был совершенно уверен в том, что прекрасно справляется с обязанностями отца, оставаясь безупречным любовником. Понемногу, думал он, дочь привыкнет к образу жизни, установившемуся в Монте-Кристо, перестанет ревновать его, а нежность, которую он неустанно к ней проявляет, заставит ее забыть обо всех обидах.
Мелкие семейные неурядицы занимали Дюма не настолько сильно, чтобы отвлечь от других проблем, куда более важных для его карьеры. Друзья-реформисты, от которых он несколько отдалился в последние месяцы, требовали, чтобы он доказал свою преданность общему делу. Однако он слишком многим был обязан семье герцога Орлеанского, памяти милого Фердинанда и доброжелательности герцога де Монпансье, чтобы сегодня отречься от того режима, который вчера его поддерживал. Следует ли ему, во имя чести, хранить верность тем, кто помогал ему в прошлом, или же он должен, во имя политических убеждений отмести всякие сомнения и думать лишь о будущем Франции? Является ли неблагодарность по отношению к облагодетельствовавшим тебя правителям более тяжкой виной, чем предательство по отношению к идеалу, от которого зависит судьба целого народа?
Эта дилемма стала особенно мучительной, когда Александра 27 ноября 1847 года пригласили на банкет, устроенный Одилоном Барро в Сен-Жермен-ан-Ле. Если он туда пойдет, рассуждал Дюма, ему придется говорить речи, защищать необходимость реформ, произносить тосты, враждебные по отношению к королевской семье, может быть, даже подписывать какие-нибудь компрометирующие бумаги. А если не пойдет, на него обрушится негодование всех его друзей-республиканцев и всех тех, кто видит в нем поборника свободы. После недолгих колебаний он решил в оправдание своего отсутствия на банкете сослаться на «дипломатическую» болезнь и написал Одилону Барро: «Я лежу в постели с тяжелым гриппом, голова и грудь в огне; передайте мои сожаления нашим друзьям-реформистам, скажите от моего имени, что душой я среди вас. Я должен был произнести тост за прессу, то есть за писателей, которые сражались в 1830 году и продолжают сражаться в 1847-м за народ и реформы, за объединяющие нас принципы. Мне приходится произнести этот тост здесь. Подхватите его там».
Это письмо было напечатано 2 декабря 1847 года в «Débats». Александр еще несколько дней просидел дома, подтверждая «правдивость» своей отговорки, затем решил, что достаточный срок выдержан, и вновь появился в свете. Теперь он с показным усердием занялся постановкой в Историческом театре своей новой пьесы, названной «Монте-Кристо», – одно это имя приносит счастье! Премьера состоялась второго и третьего февраля 1848 года, два вечера подряд – поскольку на этот раз драма разрослась до того, что представление не укладывалось в один вечер.
К сожалению, зрители, озабоченные тревожными своими предчувствиями, – грозили ведь, похоже, серьезные уличные беспорядки, – не откликались на фантастическое нагромождение валившихся на героя пьесы катастроф и триумфов. Конечно, Дюма и сам был встревожен, но его прежде всего остального беспокоило будущее спектакля и только затем – будущее Франции. Неизменно осмотрительный, он поостерегся явиться на банкет, назначенный на 22 февраля 1848 года, и не принял участия в последовавших за ним народных собраниях. Он даже посоветовал Остейну закрыть на этот день театр. Пока все прочие размахивали руками и вопили, выказывая тем самым возмущение несправедливыми действиями властей, он, укрывшись в своей парижской квартире, заставляет себя работать. «Смогли ли вы хоть что-то написать посреди всего этого шума?» – спрашивает Александр верного Маке. И добавляет: «Очень важно, чтобы вы прислали мне двести ваших страниц к вечеру пятницы».
На следующий день, 23 февраля, повстанцы уже овладели несколькими стратегическими объектами столицы, и отряды Национальной гвардии братались с ними под крики: «Да здравствует реформа!» и «Долой Гизо!» А если военные мундиры перемешиваются с куртками и блузами, значит, дело принимает скверный оборот.
Испуганный размахом движения, Луи-Филипп пожертвовал Гизо, заменив его Моле. Но этого оказалось недостаточно: рабочие и некоторые присоединившиеся к ним представители умственного труда продолжали требовать установления Республики. Решившись наконец выйти на улицу, Александр услышал, как манифестанты распевают его «Песнь жирондистов», чередуя ее с «Марсельезой». Ну вот, теперь он оказался соперником еще и Руже де Лиля!
Дюма одновременно преисполнился гордости и слегка забеспокоился. Прибыло подкрепление регулярных войск, с тем чтобы навести порядок… Все революции шли по одному и тому же сценарию, и сейчас все повторялось, как обычно: баррикады, крики ненависти, красные знамена, пламенные речи, патриотические гимны и стрельба… Трупы сваливают в повозку, и погребальное шествие при свете факелов трогается в путь, направляясь неведомо куда.
Александр отправился домой, надел сохранившийся у него мундир полковника Национальной гвардии и снова вышел на улицу, чтобы смешаться с толпой. Но вскоре, осознав, что с ним или без него – дни власти все равно сочтены, вернулся в свою комнату и стал ждать дальнейшего развития событий там, предпочитая на данный момент роль стороннего и скептически настроенного наблюдателя.
Двадцать четвертого февраля баррикады все еще оставались в руках мятежников. Колонны орущих рабочих двинулись к Тюильри. Два линейных полка, вместо того чтобы их остановить, к ним присоединились. Осознав, какая надвигается катастрофа, Луи-Филипп отрекся от престола в пользу своего десятилетнего внука, графа Парижского, и бежал в Сен-Клу. Герцогиня Орлеанская явилась в палату депутатов вместе с детьми, чтобы утвердить свое регентство. Александр втайне надеялся на то, что она этого добьется, но зал заседаний заполнила вооруженная толпа, и мятежники с искаженными гневом лицами громкими криками стали требовать Республики. Перепуганные депутаты сдались. Улица восторжествовала над дворцом. Герцогиня и принцы удалились, провожаемые свистом и шиканьем. Правление страной взяло на себя временное правительство, состоявшее из семи членов, возглавил его Дюпон де л’Эр. Ошеломленный столь внезапным разрывом с прошлым, Александр задумался, сможет ли он приспособиться к новому порядку, хотя и стремился к нему всей душой. Возможно, Республика установилась слишком быстро, под напором людей, действующих опрометчиво, мечтателей, одержимых утопией равенства? «Я возвращался один, печальный и озабоченный, республиканец более чем когда-либо, но находил Республику плохо устроенной, незрелой, неудачно провозглашенной, – напишет он в своих мемуарах. – Я возвращался с тяжелым сердцем, я был подавлен тем, как грубо оттолкнули эту женщину, мне было больно видеть этих двух детей, разлученных с матерью, этих двух принцев, вынужденных бежать…»