Под сенью девушек в цвету - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я немного жалел всех этих обедающих, так как чувствовал, что для них круглые столы не были планетами и что никто из них не упражнялся в том анатомировании предметов, которое освобождает их в наших глазах от их обычной внешности и позволяет нам замечать аналогии. Они думали, что они обедают с таким-то лицом, что обед будет стоить приблизительно столько-то и что завтра будет то же самое. Они казались совершенно равнодушны к развертывавшемуся перед ними шествию подручных мальчиков, которые, по-видимому не имея в эту минуту никакого неотложного дела, торжественно проносили корзины с хлебом. Некоторые из них, совсем еще юные, отупев от подзатыльников, которыми их мимоходом наделяли метрдотели, меланхолично вперяли взор в далекую мечту и бывали утешены лишь тогда, когда кто-нибудь из клиентов бальбекской гостиницы, где они раньше служили, узнавал их, заговаривал с ними и, преисполняя их гордостью, именно им поручал унести шампанское, которое невозможно было пить.
Я прислушивался к гулу моих нервов, испытывавших чувство довольства, которое было независимо от предметов внешнего мира, способных возбудить его, и которое я мог в себе вызвать путем малейшего перемещения моего тела или моего внимания, подобно тому как достаточно бывает легкого нажима, чтобы вызвать в закрытом глазе ощущение краски. Я уже выпил много портвейна, и если спросил его еще, то не столько в расчете на удовольствие, которое я должен был получить, выпив еще несколько рюмок, сколько вследствие приятного самочувствия от рюмок уже выпитых. Я предоставлял музыке указывать путь моему удовольствию, и оно покорно задерживалось на каждой ноте. Если, подобно тем химическим заводам, благодаря которым в больших количествах могут поставляться вещества, лишь случайно и очень редко встречающиеся в природе, этот ривбельский ресторан в короткое время соединял в себе больше женщин, открывавших мне перспективы счастья, чем я мог бы в течение целого года встретить на прогулках, то, с другой стороны, музыка, которую мы слушали, — аранжировки вальсов, немецких оперетт, кафешантанных песенок, всё новых для меня вещей, — сама была миром наслаждений, высившимся в воздухе над тем, другим, и еще более опьяняющим. Ибо каждый мотив, своеобразный, как женщина, в противоположность ей не скрывал в себе тайну сладострастия ради одного какого-нибудь избранника: он предлагал ее мне, присматривался ко мне, приближался ко мне поступью игривой или задорной, приставал ко мне, лаская меня, как будто я внезапно стал пленительнее, могущественнее или богаче; правда, я чувствовал в этих мотивах нечто жестокое; ибо им было совершенно чуждо бескорыстное чувство красоты, был чужд всякий проблеск ума; для них существует лишь физическое наслаждение. И они — самый беспощадный, самый безвыходный ад для несчастного ревнивца, которому рисуют это наслаждение — наслаждение, разделяемое любимой женщиной с другим человеком, — как единственную вещь на свете, существующую для той, которая заполняет его целиком. Но пока я вполголоса воспроизводил этот мотив и возвращал ему его поцелуй, специфическое сладострастие, которое он давал мне почувствовать, становилось так дорого для меня, что я покинул бы моих родных, лишь бы последовать за ним в тот особый мир, что он воздвигал в сфере незримого, замыкая его линиями, исполненными то неги, то стремительности. Хотя подобное наслаждение не из числа тех, что повышают ценность человека, ибо оно воспринимается только им одним, и хотя, когда нам случается произвести невыгодное впечатление на женщину, обратившую на нас внимание, ей бывает не известно, испытываем ли мы в данную минуту это внутреннее субъективное блаженство, которое, следовательно, нисколько не может изменить ее суждение о нас, — я чувствовал себя более могущественным, почти неотразимым. Мне казалось, что моя любовь уже не есть нечто неприятное, способное вызвать улыбку, но что ей-то и присуща трогательная красота, обаяние этой музыки, которая и сама была дружественной средой, где я и любимая мною могли бы встретиться и внезапно сделаться близкими друг другу.
Ресторан посещали не только дамы полусвета, но также и люди самого изысканного круга, приезжавшие сюда к пяти часам пить чай или дававшие здесь большие обеды. Чай подавали в длинной застекленной галерее, узкой, коридорообразной, соединявшей вестибюль и столовый зал и выходившей в сад, от которого ее отделяла, не считая нескольких каменных столбов, только стеклянная стена с рамами, открывавшимися то здесь, то там. Благодаря этому создавались не только частые сквозняки, но и резкие прерывистые солнечные вспышки, ослепительное освещение, из-за которого почти нельзя было рассмотреть дам, пьющих чай, так что, когда они, зажатые между столиками, попарно расставленными во всю длину прохода, узкого, как горлышко бутылки, делали какое-нибудь движение, раскланивались друг с другом, возникали переливы красок и казалось, что это бассейн или верша, куда рыболов нагромоздил блестящих пойманных рыб, которые, наполовину высунувшись из воды, залитые солнцем, горят переливчатым блеском.
Несколько часов спустя, во время обеда, который, разумеется, подавался в столовой, зажигали огонь, хотя на дворе еще было светло, так что в саду, рядом с беседками, выступавшими в свете сумерек и казавшимися бледными призраками вечера, виднелись грабы, серовато-зеленая листва которых была пронизана последними лучами, а сами они, когда мы глядели на них из обеденной залы, освещенной лампами, казались, по ту сторону окна, уже не рыбами в блестящей влажной сети, с которыми можно было сравнить дам, пивших чай в начале вечера в голубовато-золотистой галерее, а растительностью гигантского бледно-зеленого аквариума, озаренного сверхъестественным светом. Уже вставали из-за стола; и если сотрапезников, которые в течение обеда только и делали, что рассматривали обедающих за соседним столом, вглядывались в них, расспрашивали о них, связывала сила притяжения, заставлявшая их тяготеть к их амфитриону, которого они в этот вечер окружали нерушимо-сплоченным кольцом, то в момент, когда, собираясь пить кофе, гости переходили в галерею, куда раньше подавался чай, эта сила становилась менее действенной; часто случалось, что во время этого перехода та или иная группа обедающих лишалась одной или нескольких своих частиц, которые, не будучи в силах противостоять силе притяжения, исходившей от соперничавшего стола, на минуту отрывались от нее, а их заменяли мужчины или дамы, подошедшие поздороваться с друзьями и говорившие, прежде чем снова присоединиться к своей компании: «Надо мне бежать к N.N., я обедаю с ним сегодня». И на минуту казалось, что видишь два букета, обменявшихся цветами. Потом пустела и галерея. Так как даже и после обеда бывало еще не совсем темно, то в этом длинном коридоре часто не зажигали света и, гранича с деревьями, наклонявшими свои ветки по другую сторону стеклянной стены, он напоминал аллею тенистого и сумрачного сада. Иногда в этом сумраке случалось встретить даму, замешкавшуюся после обеда. Однажды вечером, направляясь к выходу, я заметил сидевшую в галерее, окруженную кучкой незнакомых мне людей, красавицу — принцессу Люксембургскую. Я не останавливаясь снял шляпу. Она меня узнала и с улыбкой наклонила голову; возносясь над этим поклоном, как будто вызванные им, мелодически прозвучали несколько слов, обращенных ко мне и рассчитанных как приветствие, довольно длинное, имевшее целью не остановить меня, а только дополнить поклон, сделать из него поклон словесный. Но слова были так неотчетливы, а звуки голоса — единственное, что я различил, — так нежны и протяжно-музыкальны, что мне показалось, будто в листве деревьев, окутанных мраком, запел соловей. Если, случайно встретившись с компанией своих приятелей и решив провести в их обществе остальную часть вечера, Сен-Лу отправлялся вместе с ними в казино какого-нибудь соседнего курорта и усаживал меня одного в свой экипаж, я приказывал кучеру гнать во весь опор, чтобы по возможности скоротать минуты, в течение которых мне предстояло оставаться одному, без посторонней помощи, и самому доставлять моей чувствительности — дав машине задний ход и выйдя из пассивного состояния, которое цепко, словно с помощью целой системы зубчатых колес, держало меня в плену, — материал, доставлявшийся мне другими с момента моего приезда в Ривбель. Возможность столкновения с экипажем, направлявшимся нам навстречу по одной из этих дорог, где нельзя было разъехаться и где все было окутано мраком, ненадежность почвы скалистого берега, где часто случались обвалы, крутизна обрыва, начинавшегося у самого края дороги, — ничто не могло заставить меня сделать маленькое усилие и довести до сознания представление об опасности и страх перед ней. Ведь не столько желание прославиться, сколько привычка к труду позволяет нам создать задуманное произведение, и равным образом не радость настоящего, но мудрые размышления о прошлом помогают нам обеспечить наше будущее. А если, сразу же по приезде в Ривбель, я далеко отбрасывал костыли рассудка, контроля над самим собою, которые нам, калекам, помогают не сбиться с прямого пути, и оказывался во власти своего рода моральной атаксии, то алкоголь, до крайности напрягая мои нервы, придавал этим минутам своеобразие и очарование, отнюдь, впрочем, не увеличивавшее моей способности и даже решимости их оберегать; ибо возбуждение мое, благодаря которому я в тысячу раз предпочитал их всем прочим дням моей жизни, отрывало их от нее; я был пленником настоящего, как герои, как пьяницы; внезапно затмеваясь, мое прошлое уже не отбрасывало от себя тени, которую мы называем будущим; видя цель моей жизни уже не в осуществлении мечтаний прошлого, но в блаженстве настоящей минуты, я не замечал ничего, кроме этой минуты. Таким образом, в силу противоречия, противоречия только кажущегося, в тот миг, когда я испытывал исключительное наслаждение, когда я чувствовал, что жизнь моя может стать счастливой, когда она в моих глазах должна была бы иметь большую ценность, — именно в этот миг, освободившись от всех забот, которые она до сих пор могла внушить мне, я без всяких колебаний отдавал ее на произвол случайности. Впрочем, я, в сущности, сосредоточивал лишь на одном вечере ту беспечность, которая у других людей распространяется на всю их жизнь, в течение которой они каждый день, без всякой необходимости, подвергают себя опасности морского путешествия, полета на аэроплане или же автомобильной поездки, тогда как дома их ждет существо, чья жизнь была бы разбита вестью об их гибели, или в то время как от их хрупкого мозга зависит выход в свет книги, являющейся единственной целью их существования. И если бы в один из этих вечеров в ривбельском ресторане кто-нибудь пришел убить меня, то я — лишь в нереальном отдалении представляя себе мою бабушку, мою дальнейшую жизнь, книги, которые я собирался написать, всецело поглощенный благоуханием, которое распространяла женщина, сидевшая за соседним столиком, вежливостью метрдотелей, очертаниями вальса, который играли в эту минуту, — я, прильнув к ощущению данного мгновения, сжавшись до его предела и ставя себе единственной целью не расстаться с ним, — я бы умер, держась за него, я дал бы растерзать себя, не обороняясь, не двигаясь, как пчела, одурманенная табачным дымом, которая не заботится больше о том, чтобы спасти запасы, собранные ее усилиями, и надежду своего улья.