Мусоргский - Сергей Федякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Границы искусства в сторону — я им верю только очень относительно, п. ч. границы искусства в религии художника равняются застою. Что из того, что чьи-то великолепные мозги не додумались; ну, а другие чьи-то мозги думали и додумались — где же тут границы? А относительно — да! звуки не могут быть резцом, кистью; ну, конечно, как у всякого лучшего есть свое слабое и наоборот — это и дети знают…»[148]
Он заранее готовился к тому, чтобы переступить привычные границы искусства. Потому и читал Дарвина, как ранее Лафатера или уголовные процессы, чтобы понять человеческое существо во всей его жестокой правде. В первую очередь искусство должно было думать о том, «что», а не о том, «как». Он чуял сложный состав души человеческой. Он стремился понять человеческую личность в самых разнообразных ее проявлениях. Потому и можно было вживаться в самую суть человека, не боясь дойти до самого низа, чтобы открыть все — от жестокости до самопожертвования. И того и другого в «Хованщине» будет с избытком.
Но он уловил, что личностью может быть не только человек, но и эпоха. И дело не только в должном «колорите». Понять и эпоху как живую личность. Это и должно было произойти в «Хованщине». Текст его музыкальной драмы должен был точно и художественно соответствовать тому далекому времени. И в тетради появляются еще выписки — из сочинения «Путешествие в св. землю священника Лукьянова», в коем от событий 1682-го не было ничего. Кроме языка и разнообразных реалий.
Слогом Лукьянов мог напомнить крепкого в словесах Аввакума. Почему-то Мусоргский ничего не выписал из страниц о Киеве. Быть может, потому что здесь Иоанн Лукьянов не дивился, но восторгался. Но запечатлевает те «стежки» этого стародавнего повествования, где есть упоминание о стрельцах или описание диковин[149].
«…Город Батурин не добре крепок; только он крепок стрельцами Московскими: Анненков полк с Арбату. И гетмен он есть стрельцами — та и крепок, а то бы его хохлы давно уходили, да стрельцов боятся». — За этой выпиской — примечаньице к опере: «мнение Тараруя».
«…В Фастове (Хвостове), что Палей у ляхов отнял, во всяких воротех копаны ямы, а в те ямы наслана солома, там Палеевщина лежит — голы, что бубны, без рубах страшны зело (и все рвут, что собаки: дрова, солому, сено — с чем ни поезжай) из рук рвут — голудьба безпаспортная, черны что арапы. И на Москве, на Петровском кружале таких не скоро сыщешь». Первое примечаньице — совсем крошечное: «варьировать». Но к нему — то, что поинтересней: «Палей не был гетманом в конце 80-х годов XVII века — к которому относится опера; поэтому варьировать казачиной». (Приписочка: «мнение Тараруя».)
Эти выписки — тот смысловой ореол, из которого рождалась музыкальная драма. Из фраз — почти ничего не будет в «Хованщине». Кроме самой ритмики слова, которая и там будет особая, «затейная».
«…Турчин в зиму уголь держит в горшках, да так и греется. Как увидит месяц молодой — так у его пост станет: как взойдет солнце — не ест ничего собака, а как зайдет — тут всю ночь — он наедается и блудити. Турские жены завязавши рот ходят, только глаза видны. А суд строгий — как судья покривит или мзды возьмет — так кожу сдерут, да соломой набьют, да так в судейской палате и повесят — новый-от судья и смотрит. Грецкие патриархи усы подбривают, а гуменцо не простригают: так некако странно с низу круг головы наделяют».
Фразы сыпались дивные: «не ест ничего собака», «наедается и блудит», «как судья покривит или мзды возьмет — так кожу сдерут», «гуменцо не простригают»… К слову «гуменцо» приписка: «от слова „гумно“». Он мог бы двинуться ради нового своего чада, ради «Хованщины», скорыми шагами. Но и о старом детище нужно было позаботиться.
К новому, 1873 году, точнее — ко дню рождения «Баха», он подготовил подарок: рукопись своей «Женитьбы». После завершения «Бориса» мог по-новому взглянуть на то, что ему предшествовало. В письмеце к «généralissime» есть собственная оценка давнего труда: «Терпеть не могу потёмок и думаю, что на охотника „Женитьба“ многое раскроет по части моих музыкальных дерзостей. Вы знаете, как я дорого ценю ее — эту „Женитьбу“, и, правды ради, знайте, что она подсказана Даргомыжским (в шутку) и Кюи (не в шутку)». На самой рукописи вечером, — окруженный веселым шумом и угощениями, — начертал:
«Передаю мой ученический труд в вековечное владение дорогого Владимира Васильевича Стасова в день его рождения — 2 января 1873 года Модест Мусорянин, сиречь Мусоргский. — Писано гусем в квартире Стасовых: Моховая д. Мелихова при значительном толчении народов — он же Мусорянин».
Композитор освобождался от своего прошлого для новой оперы. Тем более, что и «Борис» начинал потихоньку выходить на широкую публику. Помогли здесь и домашние исполнения. Юлия Федоровна Платонова, артистка Мариинки, вспомнит свои вечера, где композитор очаровывал всех. Даже противники «русского направления» не могли устоять. Припомнит Юлия Федоровна и слова Эдуарда Направника: «Какой симпатичный человек Мусоргский! Как жаль, что он так заблудился в музыке!» Помимо личного обаяния, была у Мусоргского еще одна черта, способная покорять даже врагов: декламация. Выразительность пения Мусоргского настолько врезалась в память, что даже знаменитые певцы не могли позже «затмить» его в памяти тех, кто слышал исполнение композитора. Это было и в молодые годы, и позже, когда голос Модеста Петровича, утратив свою былую «бархатность», станет хриплым или, как заметит один из мемуаристов, «композиторским». Такие вечера приносили известность и «Борису», и его автору. Сторонников его таланта становилось все больше. И Юлия Федоровна Платонова уже приглашала знакомых к себе на вечер «слушать Мусоргского». Вскоре певице удастся убедить главного режиссера Мариинки, Геннадия Петровича Кондратьева, дать «Бориса» в свой бенефис, хотя бы в отрывках. Заручилась поддержкой и Николая Алексеевича Лукашевича, гардеробмейстера, который, в свою очередь, мог повлиять на Директора императорских театров, Степана Александровича Гедеонова.
Что невозможно было сделать официально, того удалось исподволь добиться через домашнее музицирование. Вечер, посвященный музыке, — особая примета века XIX. Время отдыха для многих. И возможность лучше «увидеть» только что написанное произведение для композиторов. Для одних — развлечение, для других — тот особый воздух, без которого было трудно жить. «Борис» и начинал звучать сначала в тесном кругу друзей, потом в более широком кругу знакомых, пока дело, наконец, не дошло до сцены.
И все же то, что произошло 5 февраля 1870 года, одним музицированием объяснить невозможно. После «Корчмы» зал словно обвалился. Шум не смолкал, вызывали артистов, вызывали автора. Осип Пегров был бесподобный Варлаам, Дарья Леонова — замечательная хозяйка корчмы. Публика хотела видеть композитора. Когда Мусоргский, взволнованный, вышел на сцену, — в первый раз в своей жизни, — старый и знаменитый бас Осип Петров повернулся к нему, начал аплодировать. В разгоряченной публике взлетела новая волна рукоплесканий. Мусоргский, от неожиданности этого успеха и от того, что защемило в горле, вдруг бросился Петрову на шею… Польские акты с Платоновой-Мариной тоже были приняты с редким воодушевлением. В громе оваций слышалось подлинное признание. И все же «Корчма» не просто «произвела эффект», но публику поразила.