Дюма - Максим Чертанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мое! — повторяла она. — Мое! — Она произносила эти слова дрожащим, металлическим голосом, странным образом сливавшимся со звяканьем луидоров».
Она пьет, но не ест; выпавший из камина уголек обжег ее босую ногу, а она не поморщилась. Гофман играет на фортепиано, она танцует вальс «Желание» Бетховена: «…он возник и зазвучал под его пальцами как выражение его мыслей. Изменила ритм и Арсена: сначала она делала фуэте на одном месте, потом мало-помалу круг, который она описывала, стал расширяться и она приблизилась к Гофману. Гофман, задыхаясь, чувствовал, что она подходит, что она приближается; он понимал, что, сделав последний круг, она коснется его и тогда ему тоже придется встать и закружиться. Его охватили желание и ужас. Наконец, оказавшись рядом с ним, Арсена протянула руку и коснулась его кончиками пальцев. Гофман вскрикнул, подскочил так, словно по нему пробежала электрическая искра, бросился вслед за танцовщицей, догнал ее, заключил в объятия, продолжая напевать про себя переставшую звучать на фортепьяно мелодию, прижимая к себе это тело, которое вновь обрело свою гибкость, впивая блеск ее глаз, дыхание ее уст, и, впивая их, он пожирал глазами эту шею, эти плечи, эти руки, танцуя с ней в комнате, где уже нечем было дышать и воздух стал раскаленным; и это пламя, охватившее все существо обоих танцующих, задыхающихся в обморочном бреду, в конце концов швырнуло их на кровать, которая их поджидала». Утром на его руке лежит «какая-то безжизненная масса»; появляется «доктор»: «Ах, так это вы, молодой человек, выкупили ее тело, чтобы оно не сгнило в общей могиле…» (А потом Гофман узнает, что в ночь, когда он совокупился с трупом, его невеста умерла.)
Следующую повесть, «Женитьбы папаши Олифуса», Дюма писал с Полем Бокажем: рыбак женился на русалке. (Вся мистика была потом собрана в сборник «Тысяча и один призрак».) 1 октября Исторический театр поставил инсценировку «Женской войны», хвалили, а сборов не было. «Порт-Сен-Мартен» взял отклоненную Французским театром в 1842 году переделку Шекспира «Завещание Цезаря», премьера 20 октября, там же на следующий день — «Коннетабль Бурбон», соавторы — Эжен Гранже и Ксавье де Монтепан; обе пьесы Дюма не подписал, только взял деньги. Для своего театра он купил уже ставившуюся и провалившуюся пьесу Луи Лефевра, переделал в драму «Граф Германн»: смертельно больной влюблен в женщину, которую любит и его племянник, и принимает яд, чтобы не мешать молодым; ему помогает зловещий доктор, которому интересно наблюдать агонию самоубийцы. Премьера 22 ноября, странную и мрачную вещь никто особо не оценил, правда, на спектакле был президент, но автор к нему в ложу, как полагалось, не пришел. Осенью Луи Наполеон поменял более-менее либеральное правительство Барро на марионеточное Альфонса Отпуля. Префект парижской полиции Карлье основал «Общество 10 декабря», провозгласившее «охрану религии и семьи» и борьбу с «безнравственностью, вредными изданиями и крамольниками», его члены с дубинками нападали на собрания «крамольников»; Гюго вышел из «партии порядка»; 1 декабря Ипполит Остейн оставил пост директора Исторического театра.
Почему театр терпел крах? Во-первых, он был не в Париже. Во-вторых, постановки были дороги, из-за этого не хватало денег платить актерам, те разбегались, на их место приходили другие, похуже, это отвращало зрителей. В-третьих, Дюма сам часто отдавал пьесы другим театрам. В-четвертых, он писал наскоро и небрежно. В-пятых, он все больше выходил из моды. Графиня Даш: «Дюма „Антони“, „Генриха III“, „Христины“ — возвышенный, сентиментальный, страстный, живущий за пределами этого мира, создавший иной в облаках, — писал их в пору, когда его глаза сияли; он предавался мечтам, он выражал чувства. Вот почему нынешняя молодежь заявляет, что его театр устарел. Она отказалась от изъявлений любви и не ищет подвигов; сцены страсти кажутся ей странными. Они были искренними, когда он писал их, но не сейчас, когда мы предпочитаем более простое выражение чувств, и было бы неправильно гнаться за ушедшим временем… Это, наверное, правильно, это более мудро, более безопасно и меньше вводит в заблуждение, но это менее благородно, менее опьяняюще».
В моде были водевили, и Дюма умел их писать, хотя не очень любил: одноактная комедия «Зеленая шаль» с Эженом Ню в театре «Жимназ» 15 декабря прошла на ура. Сезон в Историческом театре завершился «Бурей в стакане воды» Леона Гозлана. 12 января 1850 года в «Бражелоне» была поставлена последняя точка. «Главный редактор „Века“ обратился к моему собрату Скрибу: он решил, что со мной покончено, больше ничего хорошего я не напишу и пора искать другого. Я дерзко попросил за свои фельетоны и за передачу авторских прав на пять лет по 5 тысяч франков за год: это показалось слишком много». Но у «Века» были основания считать, что он исписался. Перье вымаливал у Маке последнюю главу романа: «Ради всего святого, нельзя же просто так бросить д’Артаньяна, который на протяжении трех книг играл главную роль!» Бедный, бедный д’Артаньян…
Дюма с Маке в это время уже начали роман «Черный тюльпан»; сперва Дюма любовно разрабатывал «цветочную» интригу, но, поссорившись с «Веком», потерял интерес и к этой вещи и в записках требовал у Маке по 200–300 страниц зараз, минимально их правя; текст вышел в издательстве Бодри. Дюма больше занимала новая пьеса — «Урбен Грандье»: он описывал эту историю в «Знаменитых преступлениях». Грандье — священник, в XVII веке обвиненный в дьяволопоклонничестве и сожженный по приговору церковного суда; современные исследователи считают, что он пал жертвой политических интриг. «Двадцать лет спустя»:
«— Так-то оно так, но мне сдается, что еще очень недавно покойный кардинал приказал сжечь Урбена Грандье. Уж я-то знаю об этом: сам стоял на часах у костра и видел, как его жарили.
— Эх, милый мой! Урбен Грандье был не колдун, а ученый, — это совсем другое дело. Урбен Грандье будущего не предсказывал. Он знал прошлое, а это иной раз бывает гораздо хуже».
Корпел Дюма над пьесой основательно, что подтверждает переписка Беатрис Пирсон с Жюлем Жаненом: она, взяв на себя роль секретаря, то и дело просит достать редкие исторические труды, «без которых г-н Дюма не может работать». Была и другая важная работа. В конце 1849 года в Париж приехал Мельхиор Пачеко-и-Обес (1809–1855), поэт из Уругвая, ставший военным. Крохотный Уругвай, страну беглецов из Европы, в XIX веке присоединяли то к одному, то к другому государству, в 1828-м он был объявлен независимой республикой, но на него начал покушаться аргентинский диктатор Рохас, с 1843-го взявший Монтевидео в блокаду; уругвайцы держались стоически. В 1845-м Англия и Франция (в Уругвае жило много французов и англичан) потребовали от Рохаса оставить соседа в покое, получив отказ, разбили аргентинский флот, но дальше не пошли, и блокада продолжалась. Пачеко-и-Обес был отправлен во Францию с миссией добиться военной помощи. Он выступил в парламенте, горько упрекал, ничего не добился, но произвел впечатление, о нем говорили газеты, литераторы были с ним в переписке; Дюма с помощью Беатрис Пирсон (переводчика) с ним познакомился, 9 января принимал его в «Монте-Кристо» и предложил написать об уругвайцах книгу — «Монтевидео, или Новая Троя».
Он сделал все, чтобы вызвать сострадание. Аргентина — чужое, Америка; Уругвай — наше, Европа. «Житель Монтевидео еще не успел забыть, чей он сын, внук или правнук, у него есть ощущение своей новой национальности, но он помнит традиции старой Европы, к цивилизованности которой он стремится, тогда как житель Буэнос-Айреса отдаляется от нее каждый день, стремясь к варварству». И как не помочь такому маленькому и храброму! Текст начал публиковаться в «Месяце», а после его закрытия вышел в издательстве «Шез и Сье» за счет Дюма; некоторые фрагменты вошли также в книгу «Мемуары Гарибальди» и роман «Парижане и провинциалы». Франция не помогла Уругваю, помогла Бразилия, но потом пошла череда переворотов, длившаяся 100 лет; Пачеко-и-Обес умер в бедности. «Бедный, как Цинцинат, он, как и Ламартин, ворочал миллионами; но он был одним из тех поэтов с открытой душой, у которых деньги уплывают сквозь пальцы. Прибыв в Париж с ответственной миссией, он был поднят на смех мелкими газетенками. Насмешки дошли до оскорблений. Он потребовал удовлетворения, ему в этом отказали. Он обратился в полицию и, хотя плохо говорил по-французски, решил сам защищаться в суде… Основным поводом насмешек, которым он подвергался, были малость его республики и ничтожность его дела. Он отвечал на них так: „Величие самоотверженности не измеряется величием того, что отстаивают“…»