Хоровод воды - Сергей Юрьевич Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[1]
Ольга Борисова, 1910 г. р., жена Григория Борисова, мать Лёли, бабушка Мореухова
Лидия Минская, 1905 г. р., сестра Ольги, двоюродная бабушка Мореухова
Марфа Мельникова, 1914 г. р., жена Михаила Мельникова, мать Василия и Саши Мельниковых, бабушка Никиты, Мореухова и Эльвиры
Макар и Настя Тихомировы – родители Светланы Мельниковой (Тихомировой), бабушка и дедушка Никиты
Марина, 1947 г. р., и Андрей, 1951 г. р., Тихомировы – младшие сестра и брат Светланы Мельниковой (Тихомировой)
Гульнара Тахтагонова, 1962 г. р., дочь Джамили Тахтагоновой, сводная сестра по матери Татьяны Тахтагоновой, мать Риммы
Засыпая, я держу Яна за руку, но все равно – по ночам мне снятся сны о моих любовниках. О мужчинах, которых у меня не было. Мальчик из нашей гимназии, на год меня младше, вьющиеся светлые волосы выбиваются из-под гимназической фуражки; автомашина сбила его прямо у дома на глазах родителей и гувернантки. Меньшевик-агитатор, треснувшие очки, тонкий голос срывается на краткий взвизг, когда пуля распускает лепестки багровой розы на груди его пиджака. Красноармеец в пыльном шлеме молча склоняется над мертвым телом товарища, захваченного белоказаками: на присыпанной солью спине вырезана звезда – пятиконечная и уже не красная, а бурая. Пятнадцатилетний подросток кричит сквозь слезы: Сволочи, сволочи! – рыжие волосы промокли от пота, прилипли ко лбу, так и хочется провести по ним рукой. Грузный мужчина, виски чуть тронуты сединой, последний раз оглядывается, перед тем как войти на ту баржу; искра в темном зрачке – словно отблеск света, уже с другого берега.
Засыпая, я держу Яна за руку. Это сильная рука, поросшая мелким блеклым волосом, коротко стриженные ногти с траурной каймой. Я целую его пальцы и воображаю, что эта узкая темная полоска – запекшаяся кровь, застывшая кровь тех, кого он приказал расстрелять. Я целую руку и думаю: это рука человека, разделяющего жизнь и смерть, рассекающего надвое человеческое существование, рука человека, привыкшего решать за других – жить им или умереть.
Мои губы пробегают по его ладони, скользят по жилам предплечья, поднимаются к сгибу локтя. Когда он сжимает кулак, они напрягаются, словно ременная передача, – и я чувствую ток крови, слабые толчки, а губы продолжают свой путь, и я целую подмышки, пропахшие суровым военным пóтом волосы – единственные островки волос на теле, если не считать густой поросли у основания могучего ствола, что вздымается где-то там внизу. Я запрещаю себе думать об этом, провожу языком по гладкой груди, едва-едва прикасаясь к соскам, – и тогда тяжелая рука Яна ложится мне на спину, ногти начинают тихонько скрести кожу, всегда в одном месте, между лопатками. И даже спустя неведомо сколько реинкарнаций я по-прежнему замираю, когда Никита вот так гладит мою спину, – я замираю, а потом вздрагиваю, и язык устремляется вниз, узкой тропкой между вздымающихся ребер, пересекая выпуклый шрам от сабельного удара – «все-таки достал он меня, гад, когда я снял его из нагана», – и провожу по шраму пальцем, представляя какого-то белого офицера, с холодной яростью отчаяния тянущего шашку навстречу своему убийце, и в то же время губами спускаюсь ниже, к розочке пупка, и Ян кладет мне ладонь на затылок, подталкивая, направляя, ускоряя и без того неудержимое движение. И тогда я рукой ерошу светлые волосы – светлые, но темнее, чем усы, темнее, чем пряди, выбивающиеся обычно из-под фуражки, – а языком описываю спирали, чувствуя, как наливается, набухает кровью, вздымается все выше великая ось, вокруг которой вращается моя ночь. И наконец, сжав руками два шара, открываю рот и заглатываю багровую головку, трепещущими ноздрями втягивая воздух, словно дорожку кокаина, двигая головой, ощущая тяжесть ладони на затылке, упругость органа между губ, дрожь тестикул в руке, трепет сильного мужского тела.
За свою жизнь я узнал вкус множества мужских органов. Мои язык и нёбо научились различать подростковое томление, животный страх, грозную ненависть, трепещущее обожание, нетерпение, жжение, зуд, спешку, напор неизлитого семени, давление похоти, судорогу страсти.
Вкус Яна – вкус оружейной смазки и машинного масла. Вязкий, липкий, бросающий меня в дрожь. Я держусь за его яйца – легко взять, трудно выпустить, – и мне кажется, у меня во рту двигается ствол. Не маленький, почти игрушечный ствол нагана, вкус которого многие узнали за прошедшие годы. Нет, огромный разогретый ствол артиллерийского орудия, орган машины уничтожения, готовый к залпу и только ждущий команды.
Я двигаюсь все быстрее, ладонь на затылке не дает передохнуть, губы зудят сладкой болью – я прижимаюсь к Яну всем телом, а из глубины моего сердца поднимается заветное слово, пробегает по кровеносным жилам, взлетает по горлу, шире раскрывает рот неистовой, колдовской командой пли! – и вот уже клейкая струя семени взрывается в моей голове.
В гимназии на уроке закона Божьего нас учили: семя умрет и принесет много плода. Семя Яна – мертвое семя, белесым налетом застывает у меня на губах. Плоды, которые оно приносит… они прекрасны, эти плоды, – и слезы текут по моим щекам. Тогда он убирает ладонь с затылка, садится в кровати и рывком подтягивает меня к себе. Липкими губами я утыкаюсь ему в плечо, его рука лениво скребет мою спину.
Тогда Ян начинает говорить. Он вспоминает Гражданскую войну, Кронштадтский мятеж, Антоновские бунты, контрреволюционные заговоры. Он рассказывает, как прошел день.
День проходит в скучных, будничных заботах. Составление списков, диктовка телеграмм в Москву, выслушивание докладов, доносы, допросы, резолюции, решения. Теперь Ян почти никогда не расстреливает сам: Пусть другие поработают, – говорит он. В начале нашей связи я спросил, помнит ли он, сколько человек убил, – и Ян ответил: В бою не считаешь, а когда пускали на дно баржи – тем более никто не считал.
Иногда я говорю себе: сейчас я плачу на груди мужчины, который убил людей без счета, – и мое сердце грохочет, как молот. Спрашиваю:
– Ты мог бы расстрелять меня?
– Конечно, – Ян обхватывает меня за плечи, – конечно, мог бы. Я расстреливал мужчин, с которыми спал. Они были изменники. Я служу революции, а ты понимаешь, Коля, революция не прощает измен.
Я не спрашиваю о мужчинах, с которыми он спал. Я боюсь, он тоже не помнит их, как не помнит тех, кого убил. Я боюсь затеряться в перечне, длинном, как расстрельный список.
Я не спрашиваю, спал ли он с женщинами. Эта мысль непереносима: представить Яна с женщиной, вообразить, как его могучий орган погружается в затхлое мокрое человеческое нутро. Женская секреция омерзительна, словно ржа, разъедающая ствол орудия. Не могу представить, как семя Яна, семя смерти, вливается в женское лоно, тошнотворный источник новой жизни.
Я бы хотел всегда держать орган Яна в руке или сжимать его губами – чтобы знать: ни одна капля его семени не оплодотворит женщину. Маленькие дети – омерзительны, их визги – пародия на неудержимые крики страсти, их вонючие пеленки, коляски и чепцы – мрачное пророчество о старческом бессилии, до которого я не доживу.