Катарина, павлин и иезуит - Драго Янчар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он подошел так близко к хижине, что слышал доносившийся из нее разговор, ее голос, какой-то мужской голос, отвечающий ей. Предчувствие, которое сидело наверху желудка, теперь резало на куски его кости, озеро потемнело, небо потемнело. Он вернулся на холм над селом, привязал мула к дереву, сел в траву, смотрел на окна, в которых заструился теплый красноватый свет, и не мог пошевелиться.
Когда на колокольне зазвонили, созывая к вечерней мессе, дверь хижины отворилась, на пороге в слабом красноватом отблеске свечи стояла женщина и укутывала плечи платком. Она что-то прокричала: я иду к мессе, – прокричала она голосом, который был ему незнаком, который был непривычно грубым и резким, – к мессе, да, ну и что! – Она закрыла дверь, в доме что-то упало или разбилось, мужской голос что-то прогудел ей вслед, она, не оглядываясь, шла по направлению к нему. На этот раз сердце не буйствовало, оно остановилось.
И у нее оно тоже остановилось, когда он ее позвал, но с ней это случилось, потому что она думала, будто это дух, который уже был с нею однажды, там, возле вышедшего из берегов Рейна и в монастыре далеко на севере, а теперь этот дух снова вернулся. Дух или нет, беглец из тюрьмы или нет, иезуит или нет, но в тот же миг, когда их сердца снова стали биться, Катарина бросилась его целовать. Она начала плакать и целовать его, то и другое одновременно. Его лицо в одно мгновение стало мокрым от ее слез и поцелуев. Ее слезы текли по его лицу и закрытым глазам, она целовала его глаза, и лоб, и нос, и волосы, и шею, не переставая целовала его руки и лохмотья рубашки, которыми он перевязал грудь, она развязывала их и целовала, всем телом прижимаясь к нему, и его руки невольно потянулись к этому телу, которое так горячо прижималось к нему, к знакомому телу, которое он любил и о котором он столько думал, руки невольно подняли юбку, проникли под юбку, ласкали ее бедра и спину, повсюду было ее знакомое мягкое и гибкое тело, сегодня оно было горячим, горячечным, как в ту первую ночь, первую ночь любви, тогда она лежала больная, наверное, она и сейчас не совсем здорова. Она взяла его за руку и повела в дом на берегу озера, заперла дверь, за которой кто-то кашлял, а потом закричал в полусне: Кто к тебе пришел, кто там? – Она закрыла задвижку в комнате, за дверью кто-то лежал на кровати и хрипел. – Ничего, – сказала она, – не обращай внимания, – сказала и притянула его к себе, на постель. – Да, – выдохнула она, – да, да, – она говорила не переставая там, внизу, в доме на берегу озера, в темной комнате, и орошала его своими слезами и поцелуями, – да, пожалуйста, да, да, – он сам не понимал, что с ним происходит, его руки все еще блуждали по ее телу, ласкали ее волосы, но одновременно тянули эти волосы, рука собрала их в узел, так что на темени у нее что-то треснуло и она застонала от боли. Все равно она повторила – да, да, – и когда ласкающие и хищные когти его рук потянулись к ее лицу, когда он перевернул ее тело, так что оба они от этого неожиданного, сильного и неистового движения, не разжимая объятий, упали с постели, там внизу его ладонь сжала ее лицо и с силой притиснула к полу, так что голова ударилась о деревянный пол, он ударил ее, а она с полными слез глазами продолжала целовать его. – Да, прошу тебя, да. Это ты, – сказала она, – я тебя искала, по грязным постоялым дворам искала, по военным лагерям искала, от костра к костру ходила, в наводнение, по приютам для странников и монастырям, теперь ты здесь.
Внезапно перед ним возникла картина: Симон Ловренц, послушник ордена иезуитов, иезуитик, рано утром возвращается из лечебницы, перед ним женщина, молодая и красивая, она смотрит на него, и в глазах у нее головокружение, обморок, этот обморок передается ему, так что у него начинает кружиться голова, теперь он знает, чего ему тогда хотелось, несовместимого: наказать и в то же время обладать, он хотел ее ударить и задрать ей юбку и лечь между ее ногами, вот чего он хотел, и того и другого. Теперь он видел лицо той незнакомки и лицо Катарины одновременно, видел свою руку, которая замахнулась для удара, которая ласкала ее любимое лицо, которая погладила ее шею и тут же сжала ее, он уже не понимал, что происходит, где он, не знал, что сделает в следующую минуту. На какой-то момент – вне времени – он увидел художника, который с сердитым лицом расписывал стену, варварски швыряя на нее яркие кричащие краски, а потом легкими движениями размазывал их, чтобы они приобрели мягкие, нежные оттенки, он видел ее так, как видел образ женщины тот самый художник, который расписывал стену церкви в Высоком над Любляной, который при помощи резких линий и мягких движений рассказывал о том страшном или необычном, что происходит в реальном или вымышленном мире, художник, который нарисовал на стене обнаженное женское тело и обвил ноги женщины змием, а за ее спиной поместил искусителя, возможно, того самого, что хрипит и ругается за закрытой дверью, изобразил искусителя на церковной стене, где нарисовано обнаженное женское тело, и написал над картиной: LUXURIA.
И в этот миг неожиданного погружения в прошлое, когда он на мгновение подумал, что ему хочется сделать из нее нечто иное, отличное от того, чем она сейчас является, что с помощью ударов и ласки он хотел бы создать из ее тела нечто, чего уже несомненно нет, в этот момент его тело ринулось в нее, он втолкнул свой член меж ее раздвинутых ног, в нежную и влажную, от греха разгоряченную плоть, язык – в ее открытые губы, с яростью наказания и одновременного прощения он приподнялся на локтях над этой заплаканной, все еще плачущей, мокрой от слез и поцелуев женщиной, которая искала его и хотела его, которая тоже желала быть кем-то другим, отличным от того, в кого она превратилась, кем, чем она стала в объятиях другого мужчины. Изо всех сил она прижала его к себе, и их тела судорожно вздрагивали даже после того, как он лег рядом с ней, видя, как дрожит ее обнаженная белая грудь, и оба всхлипывали, у него тоже пролились из глаз проклятые, предательские слезы, которых не должно было быть, ничего на этом свете не должно было быть так, как было сейчас. – По крайней мере, я получу хотя бы твои слезы, хотя бы эту частичку твоей души. – Бог видит, – прошептала она, – Бог знает, что творится с моей душой.
Из большого кармана на юбке она вытащила часы яйцевидной формы: я пропустила мессу.
– Откуда у тебя эти часы?
– Они так интересно тикают, – сказала она, – послушай, подвинься ближе, – сказала, – будь совсем рядом, совсем рядом, чтобы я почувствовала твое тепло, послушай.
Они слушали, как тикают часы. Тик-так, тик-так, тик-так.
– Четыре коровы, – сказал кто-то, – четыре коровы.
Всадник на вороном коне, стоявший перед ротой как вкопанный, упер руки в бока и крикнул так громко, что голос гулким эхом отозвался у него в голове и во всех концах обширной поляны:
– Кто сказал «Четыре коровы»?
Всадником был Виндиш, хотя правильнее было бы сказать, что это была всего лишь его половина, перед ротой стояла только половина капитана Франца Генриха Виндиша, солдаты видели только половину его лица, подвязанного белым платком для того, чтобы хоть как-то соединить челюсти. Фетровая шляпа с плюмажем из белых перьев прикрывала то, что еще хоть как-то можно было прикрыть, но, невзирая на это, было ясно, что его высокоблагородие никогда не будет тем, чем был: левую щеку, глаз и ухо – все это нынешним утром ему оторвало прусским ядром. Он знал, что это случилось, он это знал. Но все еще командовал, все еще выкрикивал приказы.