Piccola Сицилия - Даниэль Шпек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В теории звучит хорошо. Но покажи мне хоть одного, кому это удается на деле.
– То есть ты считаешь, что Мориц должен был вернуться к твоей бабушке, даже если это было для него плохо?
– Откуда ты знаешь, что для него было хорошо?
– А, тебе не нравятся истории про женатых мужчин, которые влюбляются в других женщин, так?
– Не нравятся.
Мы усмехаемся, глядя друг на друга.
– Послушай-ка, дружочек. Я расскажу тебе, как было дело дальше. И потом ты мне скажешь, правильно твой дед поступил или неправильно.
– А кто, собственно, влюбился первым? – спросила я. – Мориц или Ясмина?
– Ясмина была влюблена в него, сама того не понимая. А Мориц понимал, что влюблен, но не показывал этого. И потом появилась Сильветта.
Ад – это другие.
Кино, этот кокон, закуток. Его убежище было темным и тесным, зато надежным. И у него имелось окошко в мир. Крошечный прямоугольник, через который Мориц видел пастбища Аризоны и небоскребы Нью-Йорка. Он проводил свои вечера с ковбоями и чечеточниками, дни – с Доналдом Даком и Микки-Маусом, а ночи с крысами, которые сновали в темноте по каморке.
В хорошие дни приходила Ясмина, привязав дочь к груди, с корзинкой, из которой пахло кускусом, жареной рыбой или шакшукой. Она любила навещать его, когда Мориц крутил мультфильмы. На «Бэмби» она плакала так, будто сама лишилась матери, а на «Пиноккио» смеялась как маленький ребенок. Мориц стоял подле нее у окошка в кинозал, зачарованный непосредственностью, с какой она отзывалась на все, что видела. Большинство людей окружены защитной оболочкой, через которую мир доходит до них уже отфильтрованным и приглаженным. Но, погружаясь в фильм, Ясмина откладывала свою оболочку в сторону, словно мимолетную мысль, и оказывалась с миром наедине. Лишь тонкая стеклянная завеса окружала ее, такая тонкая, что Мориц иногда боялся подать голос, чтобы не напугать ее. Ибо это нежное существо могло и рассвирепеть, если мир покажется враждебным. А если на что-то в те дни нельзя было положиться, так это на мир. Все планы откладывались на потом, люди ждали, когда же снова можно будет зажить нормальной жизнью, и время ожидания незаметно превращалось в то, что и было их жизнью. Чем-то значительным, прораставшим из малого, почти невидимого, но неудержимого.
Их головы соприкасались, когда они смотрели через окошко в мир мечты. Они рассказывали друг другу то, что больше никому не доверяли, да и друг другу никогда бы не доверили, если бы встретились при свете дня, а не в магической темноте кинобудки. Лакуны в фильме – а они понимали только картинки, потому что в будке не было громкоговорителя – они заполняли своими фантазиями. Они обменивались тем, что поняли, перетолковывали события, досочиняли их и отбрасывали то, что им не нравилось. Они знали, почему Кларк Гейбл или Ава Гарднер делали то, что должны были делать. Лишь иногда Ясмина удивлялась тому, что люди на экране ввергают себя в несчастья, она сострадала им после каждого их неверного шага – в отличие от Морица, который не вскрикивал, если происходило что-то плохое, и не плакал от радости, когда влюбленные в конце все же обретали друг друга.
– Странный вы, Мори́с. И как вы можете быть таким равнодушным? Ведь вы же сами снимали фильмы?
– Я не равнодушный. И фильм очень интересный.
– Интересный? – Ясмина помотала головой. – Да вы же смотрите на мир, как глядят на зверя в зоопарке.
– А как глядят на зверя в зоопарке?
– Немного с любопытством, но всегда с превосходством: это всего лишь обезьяна, ну а я-то человек!
– Ясмина, это всего лишь фильм, а не действительность.
– Иногда чувства, которые у меня возникают в кино, более реальные, чем в жизни. Перед фильмом тебе не надо притворяться. А в жизни приходится следить за тем, как на это посмотрят другие. Это так тяжело, Мори́с. Но в те часы, когда я с вами, мне хорошо. Потому что вы, может быть, и немного странный, но… Хотя вы не плачете и не так много смеетесь, вы никогда мне не говорили: прекрати, возьми себя в руки, веди себя прилично!
Конечно же, не говорил, думал он. Вы мне нравитесь такой, какая есть. Как раз когда вы плачете и смеетесь! Но он и этого не говорил, как не говорил и о многом из того, что чувствовал, опасаясь разрушить их хрупкую близость. Он хотел, чтобы она снова пришла, на следующий день. Ему казалось, что только через ее чувства он может воспринимать внешний мир, перед которым его душа отступала в невидимость. Без ее смеха и ее слез он был лишь тенью.
Ясмина тоже ждала этих драгоценных минут в убежище Морица, но там она проводила ровно столько времени, чтобы не вызвать у родителей подозрений. Каким бы тихоней ни был Мориц, но слушал он ее действительно не только из вежливости, как прочие, которые только и ждали момента, чтобы начать рассказывать о себе.
Нет, о себе Мориц почти не говорил, он весь будто состоял из глаз, которые смотрели на нее, смотрели внимательно, порой удивленно, но никогда – осуждающе. Когда он смотрел на нее, она ощущала, как каждый мускул ее тела расслабляется. С ним ей не надо было ничего делать, она могла просто быть.
В какой-то момент она забывала про фильм, который шелестел в проекторе рядом, принималась рассказывать про свой сон из минувшей ночи.
– А вы можете спать в полнолуние, Мори́с? Я не могу, все лежу без сна, а потом уже и не знаю, то ли я уже во сне, то ли еще здесь. Я видела Виктора.
– Виктора? Во сне, вы имеете в виду?
– Это было так реально, как будто я стояла с ним рядом.
– И… что он сделал?
– Он сел рядом со мной, на край кровати… потом достал из своего чемодана письма. Много писем. И читал мне эти письма.
– Какие письма?
– Ну, свои. Из Италии.
Морицу потребовалось время, чтобы понять. Потом он кивнул, открытый как всегда, словно в этом не было ничего необычного.
– И о чем он писал?
Ясмина придвинулась ближе и понизила голос. И рассказала про ферму с тремя кипарисами, где он скрывался, когда немцы шли по горе. Про пулю, которая пробила окно, про бегство и про пулю, которая попала ему в бедро. Каждую деталь она описывала до того подробно, как если бы сама при этом находилась. Рассказала и про медсестру, которая за ним ухаживала, – красивая итальянка с крестиком на шее, ее звали Мария; и о том, что происходило ночью между Виктором и Марией, и о том, куда итальянка его целовала, о шрамах, к которым старалась не прикасаться, чтобы не причинить ему боли. Ясмина рассказывала так, будто сама и была этой Марией, без малейшего намека на ревность, а почти с нескрываемым вожделением.
Она улыбнулась:
– Вы же знаете его, не так ли? Он ведь такой.
– Но… – Мориц подыскивал слова. – Вы думаете, он вас больше не любит?