Кавказская война. В 5 томах. Том 3. Персидская война 1826-1828 гг. - Василий Потто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже последние лучи заходящего солнца золотили высоты Ах-Караван-Сарая, когда возвращавшаяся назад рекогносцировочная партия стала подходить к русскому лагерю и увидела в нем необычное движение. Приехал Мехти-Кули-хан Карабагский. Его встретили с почестью и тотчас провели в палатку генерала Панкратьева. Пока они беседовали, в стороне, недалеко от бивуака, разбили для него огромный шатер, а далее шумным табором расположилась многочисленная ханская свита. Мехти был уже старик лет шестидесяти, с короткой и редкой седой бородой, с тусклыми, безжизненными глазами; высокий и худощавый, он отличался, однако, гордой осанкой, усвоенной им еще в то время, когда он был действительным повелителем Карабага.
Персияне неохотно выпускали Мехти-Кули-хана из своих рук. Он сам успел ускакать от погони, но весь обоз его был отбит, а семейство обязано спасением только необычайной отваге приверженного к нему Али-бека. Видя, что персияне уже настигают, отважный бек, несмотря на половодье, дерзко бросился в волны Аракса и успел переправить ханское семейство прежде, чем враги доскакали до берега. Все имущество самого Али-бека,– как говорят, тысяч на шестьдесят,– осталось в ханском обозе и взято неприятелем.
Наступила темная ночь. Тучи заволокли и небо, и русский отряд, бивуакировавший на высотах Ах-Караван-Сарая,– как вдруг, часов в десять вечера, ударили подъем. Получено было известие, что неприятель в значительных силах переправляется близ Маральяна на русскую сторону. И так как войскам, стоявшим в Джабраильских садах, предстояло, быть может, выдержать упорную битву, то Панкратьев должен был спешить к ним на помощь форсированным маршем.
В непроницаемой мгле, накрывшей солдат, “как инквизиторским капюшоном”, по выражению рассказчика, нельзя было различить дорогу, и отряд двигался ощупью вслед за проводником-татарином, который на белой лошади ехал впереди. А между тем дождь превратился в ливень; гигантские молнии, рассекая небо, опоясывали отряд огненными лентами; гром грохотал беспрерывно и сливался по временам в один нескончаемый оглушительный рокот. Лошади вздрагивали; люди скользили и падали. На каждом шагу грозила опасность оборваться в бездну, которая, при блесках молнии, показывала с левой стороны свою черную зияющую пасть. А грозный Сальварти, как горный дух, сопровождал отряд справа, выставляя из-за туч мрачное чело свое, увитое перунами.
По счастью, гроза скоро начала затихать, тучи быстро мчались на юг. Вот и небо распахнулось уже синим куполом, с мириадами звезд и полным месяцем. Выбравшись из душного ущелья, войска увидели перед собой горонсурскую равнину, покрытую густым черным дымом. Еще несколько шагов вперед,– и стало ясно, что горит степь. Пожар с невероятной скоростью обнял почти все видимое пространство, и русская артиллерия уже с трудом переехала через выжженное поле, ежеминутно опасаясь за свои зарядные ящики.
Горонсуры Панкратьев нашел в тревоге и смятении: там только-только что были персияне, и одна из их уходивших партий виднелась еще на горизонте. “Невольно вздрогнул я и вспомнил зловещую птицу,– рассказывает автор этих воспоминаний.– И предчувствие мое оправдалось: хищный коршун схватил голубку!.. Мы узнали от жителей, что персияне, вероятно, переправившиеся через Аракс из Урдабала или Мигри, всего за несколько часов до нашего прихода, сделали набег на селение, разграбили в нем несколько саклей, убили старого, слепого мелика и увезли его бедную дочь. Сердце мое облилось кровью при этой вести... Я видел и несчастного мелика, обезображенный и неприбранный труп которого еще лежал на окровавленном помосте его разграбленной сакли. Генерал немедленно отрядил пятьдесят казаков в погоню за хищниками. Казаки доскакали до Ахкарачайских ущелий и вернулись ни с чем; один из них во время погони поднял только красное покрывало и привез era в лагерь. Это было покрывало армянки, дочери мелика; я его узнал и купил у донца на память за два червонца”.
В тот же день, на походе, рассказчику довелось увидеть еще раз карабагского хана, но уже при обстоятельствах необыкновенно странных, исключавших всякое представление об известной сановитости ханов, их азиатской гордости, презрения к женщинам и ярко рисующих в то же время полную распущенность восточных нравов.
“Когда отряд двинулся дальше,– говорит рассказчик,– я отделился от него, чтобы произвести по дороге маршрутную съемку. Поднимаясь в сторону по склону небольшой возвышенности, я увидел внизу, на поляне, скакавшую женщину в татарской одежде. Разноцветное клетчатое покрывало ее развевалось по воздуху. Я невольно подумал о бедной армянке и, желая разглядеть наездницу, придержал коня. Вдруг из придорожных кустов выскочило человек десять верховых татар; они мгновенно окружили беглянку, и один из них, чрезвычайно красивый татарин, сильной рукой сорвал ее с седла, ловко перекинул к себе на переднюю луку и, как новый Малек-Адель, помчался со своей ношей прямо ко мне навстречу. Я стоял за возвышением, так что ему. нельзя было меня видеть. Первой мыслью моей было раздробить ему пулей череп, и я взвел курок пистолета. В это время из-за угла поворота, на место происходившей передо мной драмы, показался мой казачий конвой. Татарин, мчавшийся со своей пленницей, внезапно увидев нас перед собой, крепко осадил коня. Мы тотчас его окружили. Он до того оробел, что проворно соскочил с седла и начал осторожно опускать драгоценную ношу свою на землю... Женское покрывало, зацепившись за высокую луку татарского седла, открыло лицо незнакомки. Но кто же может представить себе наше удивление, когда в этой пленнице мы узнали... Мехти-Кули-хана Карабагского!.. Это, как я узнал от нашего переводчика и от офицеров, служивших в Шуше, была обыкновенная и частая забава хана... Оправившись немного от замешательства, хан велел подать себе коня и скоро скрылся из наших глаз”...
Таков был человек, становившийся теперь из преданейших слуг Персии – сторонником России.
Паскевич был чрезвычайно доволен возвращением карабагского хана, приветствуя это событие как одно из важнейших. В своем увлечении он перенес и на самую личность Мехти горячие симпатии. “Кроткий характер его,– писал он Дибичу,– так мало сходствует с хвастливой кичливостью его единоземцев, что нельзя не принять в нем участия”. Хан, со своей стороны, действовал весьма политично: он не предъявлял никаких неуместных требований, не прибегал ни к каким изворотам, чтобы казаться правым в своих отношениях' к России, и позволил себе лишь некоторые намеки на прежнее, незаслуженное с ним обращение, которое, будто бы, побудило его удалиться в Персию,– но и об этом он желал говорить только лично с Паскевичем. Подкупала Паскевича и надежда извлечь особую выгоду из родственных связей карабагского хана, через которые он думал вступить в сношения с Тавризом и Тегераном. Хан, увидевшись с главнокомандующим в Нахичевани, ловко поддерживал в нем эти надежды и не скупился на обещания; но чем он особенно обворожил его – это беспрерывным повторением, что безусловно предает себя милосердию государя и ничего не требует. “Я полагаю, однако, не совместным с достоинством и славой императора,– писал по этому поводу Паскевич графу Нессельроде,– если бы хан карабахский превзошел наше правительство в великодушных поступках”. По мнению его, услуги Мехти-хана были так важны, доверие его к России так велико, а отторжение от персиян трех тысяч воинственных семейств наносило им такой чувствительный вред, что он получал бесспорное и полное право на уважение. И Паскевич торопил министерство, как можно скорее испросить высочайшее соизволение на милости, которые обещаны хану. “Это только одно,– писал он,– и может восстановить доверие к русскому правительству, которое по эту сторону Кавказа в последнее время (то есть при Ермолове) крайне поколебалось”. И в Петербурге, действительно, торопились. Приведенное письмо Паскевича, судя по времени, еще не могло прийти, а условия с ханом были уже утверждены, и главнокомандующему оставалось только вручить ему высочайшие грамоты и царский подарок.