Венерин волос - Михаил Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Снова появилось время разобраться в себе. Так устала за последние месяцы! Выступления, гастроли, переезды, встречи с нужными и ненужными людьми. Сказала себе: эти три недели до Киева проведу безвылазно на даче, буду ничего не делать, валяться в гамаке и смотреть в небо.
Вот лежу в гамаке и смотрю в небо, а мысли все на земле.
Последний год совершенно изменил мою жизнь.
После пяти лет молчания, травли дураками и хамами, ничего не понимающими в музыке, бессмысленного сидения дома, попыток вести жизнь жены — и только жены, после пяти лет вынужденного бездействия, когда казалось, что жизнь кончена, что пора сходить с ума — вдруг все вернулось на круги своя! Откуда-то я знала, чувствовала, что все будет хорошо, что нужно просто перетерпеть, вынести все унижения, сжав кулаки и зубы — и все будет хорошо.
Я снова на сцене. И знаю, что я — другая. И дело не в возрасте и бездарно упущенных годах. Лучших годах. Я стала мудрее. Наверно, нельзя так о себе говорить. Но я чувствую, что стала петь о том же, но по-другому и о другом.
Скоро выйдет наконец пластинка.
Мне опять пишут письма, присылают корзины с цветами. Опять надоедают поклонники и прочие неприятности, связанные с успехом.
Я понимаю, что успехом я обязана и моему Иосифу. Великий администратор. Он набирает высоту. Директор Колонного зала! Но для для него это только очередная ступенька. И знаю, этот человек добьется в жизни всего, чего захочет. На свой юбилей он сделал себе королевский подарок: купил у американцев золотистый «крайслер». В Москве всего два таких. У нас и у НКВД. И теперь, когда встречаемся на улицах, приветствуем друг друга гудками.
Дорого же мне дался тот юбилей! По скромности Иосиф отказался от чествования в Колонном, мол, неудобно хозяину пользоваться государственным добром в личных целях, «ограничился» Метрополем. А как он переживал из-за списка приглашенных! Ночью вставал, кого-то вычеркивал, записывал новые имена, все боялся кого-нибудь важного пропустить. И, разумеется, пригласил тех, кто меня в эти пять лет не замечал, забыл, делал вид, что меня больше нет, в те страшные годы, когда «цыганщину» травили сворой, нахрапом, когда так нужна была поддержка, просто доброе слово. Я сперва сказала, что не приду. Умолил, как он умеет. Все не могла себе представить, как же я этим людям подам руку? А оказалось, что очень даже просто. И как все совершенно искренне радовались, что я снова вернулась на сцену, что у меня концерты, гастроли, как поздравляли с пластинкой! Я еще толком ничего про запись не знала, будет ли, а они уже все поздравляли!
Сама себе удивлялась. Никогда не думала, что так легко смогу им улыбаться, говорить с ними, смеяться. А я их простила. Взяла и простила. Они — несчастные люди. Им грех не простить.
Как, оказывается, тяжело носить в себе обиды и как легко и просто прощать.
Смотрела, как со стороны, будто в каком-то фильме, как они веселятся. Как спешат наесться, напиться, наплясаться. Будто завтра все кончится. Будто нужно отгулять свое сегодня. Вот и гуляют и пьют — до умопомрачения, до обжорства, до рвоты.
Иосиф не поскупился — noblesse oblige. Выбрал именно «Метрополь», другой ресторан — не по рангу. Всюду ковры, хрусталь, парадное сияет, швейцары в галунах. Дамы одеты не в Москвошвее, а у Ламановой. Говор, смех, запах дорогих духов. Икра, балыки, бананы, торты. Шампанское рекой. И в центре знаменитый фонтан, в который упало столько господ и дам. И сколько еще упадет. Оркестр во фраках.
Все упрашивали спеть. Иосиф стал на колени. Во взгляде — страх, что откажусь петь, и мольба не портить юбилея со всеми этими нужными людьми, от которых зависит его жизнь. Его, значит, и моя. Вышла — в вечернем длинном платье из алого панбархата, специально сшитом для этого вечера — и стала петь. Спела Прозоровского. Все всё поняли, но сделали вид, что ничего не случилось. Кто такой Прозоровский? Где он? Может, его никогда и не было! А романс вот он, чудо, всегда будет! А кто автор и где он — какая разница!
А звук там хорош. Огромное пространство музыки — стеклянный потолок где-то в небе.
И под этими сводами — водка, обжорство и пьяные танцы.
Еле вытерпела до конца вечера.
А когда уже оделась в гардеробе и стояла у стеклянных дверей, ждала Иосифа, чтобы ехать домой, вдруг увидела за стеклом, что на улице повалил ни с того ни с сего снег! И это когда уже в городе все стаяло! Стояла, смотрела и не удержалась, вышла в снегопад. Все белым-бело! Так хорошо было вдохнуть после горячего, потного, пьяного ресторана запах свежести! И такая тишина, и медленно падают огромные, освещенные фонарями хлопья. Снег покрыл асфальт, а наступишь — тает. Пошла прямо в туфлях-лодочках по заснеженному тротуару — и после меня оставалась цепочка узеньких черных следов. Убегу — пусть по следам ищет! И так вдруг стало хорошо, так чудесно! Сгребла с парапета горсть снега, скомкала маленький снежок, провела им по губам, по шее! Такое вдруг навалило беспричинное счастье! Так хорошо мне уже давно не было. И все от обыкновенного снега.
* * *
Сегодня девять лет.
Думала, за эти годы все слезы выплакала. Не выплачешь.
Вдруг оказывается, что воспоминаний остается совсем немного. Я была с ним полтора года, почти неотлучно, а осталось от всей его жизни только несколько картинок в памяти.
Володечка сосет свою пятку.
Его улыбка.
Сорока-ворона кашу варила, воду носила, здесь у ней холодная вода — и легонько щекочу запястье. Здесь теплая — щекочу локоток. А здесь — горячая-горячая-горячая — щекочу под мышкой. Володечка смеется.
Вот в парижской клинике положили малыша мне на живот, выдавили из груди молозиво, дали ему возможность лизнуть, потом унесли. А я голодная — принесли какой-то бульон, а ужасно захотелось щей.
Иосиф пристает с настоем фенхеля, чтобы было молоко, умоляет: пей!
Господи, что я тогда перетерпела! Грудница. Нарывы на обеих грудях. Соски потрескались. Даю сыночку грудь и кричу от боли. И так каждые три часа. Раны на сосках только затянутся — он их снова разрывает.
Ребенок — это как если твое сердце где-то вне твоего тела. Ты здесь, а сердце бьется там.
Тогда казалось, что больно, а потом поняла: любую боль вытерпела бы, только бы ребенок был жив, а сейчас ничего не осталось, кроме моей памяти и того конверта, который послала тогда маме в Ростов. Приложила его ручку и ножку к листу бумаги, обвела карандашом. Измерила ниткой его рост и вложила нитку в конверт.
Мама привезла с собой, я его храню. Сегодня опять открыла. Вот ножка, вот нитка. А сыночка нет.
Уже столько лет прошло, а как вспомнишь, вместо души — кровяной ком.
Иногда кажется, что мне уже восемьсот лет.
Все раньше никак не могла понять, почему в Библии людям по пятьсот, шестьсот лет. Да потому что!
* * *
Ездила в Сергиев Посад, теперь почему-то Загорск. В Лавре все запущено, храмы закрыты и разрушаются, в монастырских корпусах живут, всюду на веревках сушится белье. И белье некрасивое, убогое, нищее.