Каменная ночь - Кэтрин Мерридейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Мы всегда предпочитали Троцкого, – сказала мне Юдифь Борисовна, – но мы верили в партию. Для нас не было разницы между Сталиным и партией”. Юдифь Борисовна тоже сохранила веру в коммунизм, полную смутных надежд и сожалений. Она рассказала мне личную историю о встрече с вождем. Летом 1929 года, когда ей было четырнадцать лет, буквально накануне начала кампании массовой коллективизации, они с отцом отправились на каникулы в Сочи, в санаторий ЦК. Все пошли играть в волейбол, а Юдифь потеряла свою компанию из виду и в замешательстве смотрела на мраморные ступени здания, которое, вероятно, в прежние времена было дворцом. Она вспоминает: “У меня порвалось платье. И тут он появился. Я сначала подумала, что это Буденный. Послышался голос, который спросил меня, куда я направляюсь, и это был он. Прямо рядом со мной. А я была в таком виде. Он был одет во все белое: белый костюм, белые сапоги, белая фуражка – и черные усы. В 1929 году мы не слишком много знали о Сталине”. Человек, которого Юдифь встретила на лестнице, позднее убьет ее отца. Но ее воспоминания о нем – типичные в своем противопоставлении ее никчемности (порванное платье) и его безупречной власти – остаются ослепительными, завораживающими, как будто бы сложившийся позже культ личности Сталина бросил отблеск на более ранний образ вождя. Чуть позже на той же неделе Юдифь узнает, что Сталин предоставил в ее распоряжение свой “роллс-ройс” для поездки в Сухуми.
Смятение и путаница относительно адресата своей лояльности и преданности – пускай и не всегда настолько явные, как у Юдифи Борисовны, – помогают понять, почему некоторые до сих пор находятся в плену болезненных воспоминаний, не отпускающих и мучающих их. Они не были счастливы в прошлом, но не одобряют они и то, что происходит в настоящем. Экономические проблемы, с которыми они сталкиваются, лишь усугубляют ситуацию[599]. Молодое поколение, наследники сталинизма, в общем и целом подвергают этот период критике, однако среди жертв сталинизма немало тех, кто по сей день сохраняет свою веру. Они объясняют насилие частными случаями коррумпированности, садизма и человеческой слабости, обеляя, таким образом, революцию и ее цели, ее телеологию и нетерпеливость.
Эта история и так довольно токсична, но основная альтернатива, доступная тем, кто не в состоянии найти более общего, более весомого объяснения, по-настоящему ядовита. Это может показаться абсурдным, но некоторые из тех, кому удалось выжить в разгар сталинского террора, до сих пор прикладывают огромные усилия для того, чтобы продемонстрировать свою невиновность. Для этого им требуется доказать не безумие системы в целом, но ошибку, которая была допущена в их частном, конкретном случае. Они готовят папки с документами к нашей встрече, указывают мне на статьи закона, тычут пальцем в страницы, чтобы убедиться, что их правильно поняли.
В этой ситуации поразительны два обстоятельства, и оба они безрадостны. Первое заключается в том, что многие люди до сих пор верят в свою виновность, они не в состоянии принять суть репрессивной политики, пропагандистских сообщений о пытках, показательных процессов, массовых смертей. Второе же печальное обстоятельство состоит в том, что жертвы не одиноки в этом своем убеждении. В одной только России (не говоря уже о бывших республиках Советского Союза) до сих пор остаются миллионы людей, бывших свидетелями, а не жертвами репрессий, которые убеждены в виновности пострадавших в годы террора. Те, кто выжил в тюрьмах и лагерях, и даже те, у кого есть справка о реабилитации (а это самый значительный жест, который государство согласилось сделать в качестве извинения), вынуждены постоянно доказывать свою невиновность, вновь и вновь сталкиваясь с враждебностью и скепсисом[600]. Согласно довольно распространенной точке зрения, восходящей к христианскому учению и поддерживаемой Солженицыным и людьми схожих с ним взглядов, страдание благотворно действует на русскую душу, оно – горнило духовного перерождения, путь спасения души. Тем не менее для очень многих людей страдание остается показателем вины.
В рассказе “Графит” Шаламов пишет: “Инструкция «архива № 3» – так называемый отдел учета смертей заключенных в лагере – сказала: на левую голень мертвеца должна быть привязана бирка, фанерная бирка с номером личного дела. ‹…› Казалось, к чему этот расчет на эксгумацию? На воскресение? На перенесение праха? Мало ли безымянных братских могил на Колыме – куда валили вовсе без бирок. Но инструкция есть инструкция. Теоретически говоря – все гости вечной мерзлоты бессмертны и готовы вернуться к нам, чтобы мы сняли бирки с их левых голеней, разобрались в знакомстве и родстве”[601]. Но в том-то и дело, что не готовы. Только выжившие способны рассказать о том, что произошло, и большинство из них сегодня далеко не молоды. У них не осталось сил, и они не без основания ощущают растерянность и замешательство. Да и в конце концов они – выжившие, им удалось уцелеть, избежать страшного конца. Учитывая искушение отвернуться, не смотреть в сторону прошлого или даже отрицать его, которое испытывают сегодня многие, и принимая во внимание неспособность исторической науки объяснить, что же произошло, тем, кто испытывает самую острую потребность разобраться в этом, было бы лучше, если бы обладатели бирок на левой голени могли поведать свои истории сами.
В России использование государственных процессов: арестов, допросов, судов, тюремного заключения, ссылки или даже убийства – в политических целях не было специфически сталинским или даже специфически советским явлением. Сибирские деревни издавна, задолго до того как в тайге были проложены первые железные дороги, привыкли к зрелищу прохождения ссыльных по этапу и сопровождающего их конвоя. К 1890 году, когда на Сахалин приехал Антон Павлович Чехов, холодный тихоокеанский остров уже двадцать один год был местом ссылки и каторги[602]. Большевики настаивали, что старший брат Ленина Александр был среди сотен повешенных при царизме за политические преступления.
Если говорить о государственных репрессиях, то стоит отметить, что революция принесла кратковременное затишье, однако Гражданская война развеяла надежды революционных идеалистов. В политическом пейзаже тогдашней России не было места для оппозиции. Казалось, со всех сторон у новой власти объявились миллионы врагов. Аресты и внесудебные расправы, расстрелы на месте без суда и следствия превратились в повседневные инструменты обеспечения политической безопасности и были в ходу вплоть до начала 1920-х годов. К тому времени тюремный лагерь, устроенный в бывшем Соловецком монастыре, был полон священников, политических полемистов, писателей, националистов и других заключенных из числа так называемых бывших[603]. Следующий этап, превращение Соловков в исправительно-трудовой лагерь (в противоположность тюрьме, где физический труд был частью режима содержания), начался в 1926 году[604].