Оноре де Бальзак - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девятнадцатого сентября 1848 года, после многих усилий и задержек, которые словно испытывали его терпение, Бальзак прибыл на Северный вокзал и сел в вечерний кельнский поезд. Сопровождавший его груз был тяжел, но на сердце – легко.
Верховня ничуть не изменилась, другим стал Бальзак: уставал от малейшего усилия, потерял вкус к работе. Хотя ничто постороннее не отвлекало его здесь. Утром он приходил в свой рабочий кабинет, где его слуга, гигант Фома Губерначук, уже затопил печь. Одарив смиренно склонившегося мужика покровительственной улыбкой, садился за письменный стол и смотрел на лежавшие на нем рукописи: «Мадемуазель дю Виссар, или Франция в эпоху Консульства», «Писательница», «Театр, как он есть»… Было из чего выбрать. Но ни одно из этих произведений не увлекало Оноре. Голова была пуста, рука едва шевелилась – он добавлял несколько строк то к одному, то к другому и откидывался на спинку кресла. Ему зябко было в теплом, хотя и невесомом халате «цвета солнца» из то ли черкесской, то ли персидской ткани. Ноги согревали меховые тапочки. Рассматривая бескрайние поля, писатель наслаждался тем, что не должен работать по заказу, только ради того, чтобы погасить очередной вексель или успокоить главного редактора. Ему было сытно, тепло, уютно, его хорошо обслуживали, он мог ни о чем не заботиться, беспокойство и угрызения совести не терзали его. Когда из Парижа потребовали денег, сказал об этом хозяевам. Ганская немного поворчала, но сделала все, что требовалось: один российский банк перевел требуемую сумму в банк Ротшильда. Анна и даже Георг недоумевали, как можно быть таким недальновидным, но были искренне привязаны к своему Бильбоке, восхищались им, что не могло его не трогать.
День свадьбы тем не менее не становился ближе. Ганская опасалась выходить за человека, обремененного таким количеством долгов и столь расточительного. Доходы от имения сократились, она боялась, что не сможет вести парижское хозяйство – дом на улице Фортюне был поистине бездонной пропастью. Кроме того, Ева подозревала, что придется взвалить на себя заботу о матери и сестре Оноре, которые без конца жаловались на жизнь: госпожа Бальзак-мать говорила о своей нужде, дочерей Лоры Сюрвиль Софи и Валентину надо было выдать замуж, обеспечив хорошим приданым, а мужа ее, как и Оноре, осаждали кредиторы. Порой, трезво посмотрев на вещи, Бальзак понимал, что не в силах решить проблемы своих близких. В канун нового, 1849 года по настоянию сестры подводит неутешительные итоги: «Дела здесь обстоят хуже, чем когда-либо, и для меня все складывается неудачно. Очень беспокоят долги, коих остается еще сто тысяч франков. Но если бы я сам обо всем не заботился, все пришло бы в упадок. Дом [на улице Фортюне] уже обошелся в триста пятьдесят тысяч франков, и это без столового серебра, белья, лошадей, экипажей и прочего, что кажется безумием, принимая во внимание курс ренты, который будет понижаться. Вместо того чтобы служить мне, он приносит один только вред. И здешней хозяйке кажется чересчур великолепным. Имея огромное состояние, можно оптимистично смотреть на мир, но когда богатство сходит на нет, будущее уже не кажется таким прекрасным… Мне пятьдесят, у меня долгов на сто тысяч франков, и не решен еще вопрос моей жизни, моего счастья, вот основные положения года 1849-го. У госпожи Ганской по неосторожности сгорело пшеницы на восемьдесят тысяч франков, и это происшествие расстроило все ее планы».
Теперь его тройная надежда выглядит так: обрести страсть к работе, заполучить Еву, которая должна на время забыть о своих к нему претензиях, и стать членом Французской академии, где признают, наконец, заслуги автора «Человеческой комедии» и убедятся, что его финансовое положение не внушает опасений. Он поручил матери разнести академикам визитные карточки. Но кусочек картона никогда не заменит любезного визитера. Не сочтут ли его чересчур бесцеремонным и развязным? Что ж, гению позволительны отступления от протокола! Выборы достойного на кресло Шатобриана состоялись одиннадцатого февраля. Было всего два кандидата: герцог Ноай и Бальзак. Герцог одержал сокрушительную победу: двадцать пять голосов против четырех за соперника – Гюго, Ламартина, Ампи и Понжервиля. Через восемь дней новые выборы, на этот раз вакантным оказалось место Жана Вату. На этот раз за Бальзака были двое – Гюго и Виньи. Победил граф де Сен-Приет. Оноре плохо скрывал досаду: ему так хотелось доставить удовольствие Еве, его слава утешила бы за все неприятности, им причиненные. Ничего не вышло! Ладно, он упрям, им придется принять его под своды Академии! Сейчас же вся отрада – сочинение каламбуров с Георгом и игра в шахматы с Евой, которая не любит проигрывать, сердится, и вечер оказывается испорченным. Хотя порой они в упоении болтают до двух часов, и слуга Губерначук приносит им посреди ночи обжигающий кофе. Да, весь день в их распоряжении, но надо так многое обсудить: дом в Париже, будущее детей, литературные новости, долги Оноре, его театральные проекты, романы, прочее, прочее, и, не настаивая, издалека, женитьбу…
В Париже госпожа Бальзак со всей ответственностью подошла к своим обязанностям хранительницы музейных сокровищ: швейцар и кухарка подчинялись беспрекословно. Сын поручил ей сотни дел: кредиторов, предпринимателей, поставщиков. Она должна была купить для него у Масе розетки для подсвечников из позолоченного хрусталя, сбегать на Мон-де-Питье, забрать там серебряное блюдо и отнести его к ювелиру Фроману-Мерису, чтобы по этому образцу сделал еще несколько для обеденного сервиза на каждый день, проследить, чтобы от Фешьера привезли два столика, украшенных мозаикой, по восемьдесят франков каждый, установить на них китайские вазы – из фарфора, покрытого серовато-желтой глазурью, и с медальонами с изображениями цветов и животных. Мать в мельчайших подробностях отчитывалась перед сыном, ей очень нравилась одинокая жизнь в роскоши на улице Фортюне. Встав на заре, читала свои молитвы, одевалась, шла на службу, завтракала, приказывала включить калориферы, диктовала кухарке меню (овощной суп, каштаны, немного рыбы), с наступлением вечера, после легкого ужина, поднималась в свою комнату (швейцар свечой освещал ей путь), где часами читала «Подражания Христу» или вязала покрывало для внучки Софи. Никогда в жизни ее так хорошо не обслуживали и не выказывали такого уважения. Она была временной королевой во дворце, предназначенном для другой. Случалось, мамаша получала от Оноре выговор за какую-то небрежность или оплошность. Так, например, необдуманно намекнула в письме на финансовые трудности Лоры и неуспех ее мужа на работе. А ведь все письма, адресованные в Верховню и привезенные слугою из Бердичева, с жадностью прочитывались вслух, чтобы каждый мог узнать новости. Знакомя друзей с одним из посланий госпожи Бальзак, гость вынужден был признать, что его шурин на грани разорения. Это очень не понравилось Еве, опасавшейся, что однажды ей придется отвечать за долги всего клана Бальзаков. Сын сурово упрекал мать за непредусмотрительность, та обижалась: не ценит ее усилий. И даже перешла на «вы»: «Когда вы будете любезнее со своей матерью, она скажет вам, что любит вас. Желаю вам спокойствия, наше – под вопросом».
Бальзак тоже упрямился: «Дорогая матушка, если кто и был удивлен, так это мальчик пятидесяти лет, которому адресовано полученное вчера твое письмо от четвертого числа этого месяца, где мешаются „вы“ и „ты“… Во избежание получения еще одного подобного, я мог бы сказать, что посмеялся. Но оно глубоко огорчило меня полным отсутствием какой-либо справедливости и столь же полным непониманием нашего положения. В твои годы тебе следовало бы знать, что злостью ничего не добьешься, тем более от женщины. Судьбе было угодно, чтобы это письмо, написанное с хорошо просчитанной жесткостью и чрезвычайной сухостью, я получил как раз тогда, когда размышлял о том, что в твои лета ты можешь рассчитывать на максимум удобств и что Занелла всегда должна быть при тебе, что я был бы рад, если бы помимо ежемесячных ста франков у тебя было оплаченное жилье и триста франков на Занеллу, что все вместе составило бы тысячу восемьсот франков вместо тысячи двухсот… И надо было, чтобы в довершение ко многому, истинность чего ты не можешь не признавать, пришло письмо, в нравственном отношении сопоставимое с твоими раздраженными, пристальными взглядами, которыми ты одаривала детей, когда им было пятнадцать, но которые для пятидесятилетних, к коим я, к несчастью, принадлежу, утратили всю свою силу. К тому же та единственная женщина, которая может составить счастье моей жизни – жизни бурной, напряженной, полной трудов, насквозь пронизанной нищетой, эта женщина – не ребенок, не девушка восемнадцати лет, ослепленная славой, прельстившаяся состоянием, привлеченная красотой, ничего этого я дать ей не могу… Она чрезвычайно недоверчива, а жизненные обстоятельства только обострили эту недоверчивость и довели ее до крайней точки… Было бы вполне естественно, поскольку я знаю ее уже десять лет, сказать ей, что она выходит замуж не за мое семейство, что будет вправе решать, иметь ей дело с моими родственниками или нет, это продиктовано честностью, деликатностью и здравым смыслом. Я не скрывал этого ни от тебя, ни от Лоры. Но то, что само собой разумеется и справедливо, показалось вам подозрительным, вы подумали, что с моей стороны это отговорки или я замышляю что-то недоброе, возвыситься, например, сблизиться с аристократией, забыть своих… Вот в чем все дело. Ладно! Но неужели ты полагаешь, что твои письма, которые лишь изредка одаривают меня словами нежности, хотя я и должен был быть для тебя предметом гордости, особенно похожие на вчерашнее письмо, могут показаться привлекательными женщине с характером, которая подумывает о создании новой семьи? Смотри же! Лора шлет мне письмо, где живописует положение свое и мужа в красках самых мрачных, говорит о нищете, грозящей ей и детям… получается, чтó о нашей семье должны подумать занимающие в своей стране самое видное положение иностранцы, прочитав о моей сестре с двумя дочерьми-бесприданницами, шурине, которому необходимо как минимум сто тысяч франков, чтобы уладить свои дела, матери, о которой сын думает постоянно, назначает ей ренту почти в две тысячи франков, и, наконец, о мужчине пятидесяти лет, у которого еще пятьдесят тысяч франков долгов… Конечно, я не прошу тебя о проявлениях чувств, которых нет, только тебе и Богу известно, отчего ты лишила меня ласки и нежности с тех самых пор, как я появился на свет… но хотелось бы, дорогая матушка, чтобы ты была поумнее, отстаивая свои интересы, хотя тебе это никогда не было свойственно, и чтобы ты не стояла на пути моего будущего, о счастье я и не говорю».