Синее и белое - Борис Андреевич Лавренёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Думеко, сведя все лицо, дико забубенно усмехнулся.
— Г-гааа!
Нежданный крик был так пронзителен и оглушающ, что передние ряды попятились и сразу стихли.
Думеко опять усмехнулся, выждал паузу.
— Вы, граждане-товарищи, не надрывайте селезенку, — со спокойной, почти ласковой интимностью сказал он, — бо меня не перекричите. Мне в жизни такой голос даден, что от него протодьяконы на задние ноги садятся. Потому давайте разговаривать по-тихому, по-хорошему… Вот, значит, обсудим по порядку этого самого лыцаря «вильной украинской державы». Сдается мне, что ежели залезть в мотню тому лыцарю, где он гроши прячет, то можно нащупать там вильгельмовы марки и прочие сребреники… Где тут лыцарь?
Никто не отозвался.
— Утек лыцарь, — с сожалением продолжал Думеко, — ну и добрая дороженька… А что касаемо флота, то фига, товарищи, — он принадлежит той самой Украине. Отняли мы его этими вот руками у царя и офицерья, братишки, для трудового пролетариата, для нашей революции, для ее защиты. Но раз не удается нам пронести на тех кораблях наше славное красное знамя до всей мировой бедноты, то мы лучше флот своими руками потопим, чем сдадим такой широкоштанной кулацкой сволочи и немецким генералам, чтоб нас из наших же пушек глушили. И того уже хватит, что добрую половину силы уводят в немецкие лапы. И кто же уводит? «Найвирниший слуга Украины», его высокоблагородие капитан Тихменев, которому не терпится до матросских морд снова дорваться. Хоть его паны украинцы пусть в Тихмененко для красоты переиначат, а для нас он худшая погонная сука и предатель. Но пускай уходит, не нам — всему трудящемуся люду, всей земле ответит за свое черное дело до последнего колена. А эти наши корабли мы потопим по приказу Советской власти, и крышка. А кто против того пикнет, тому я самолично в любой час башку на ж… заворочу… Да здравствует, братишки, всемирная революция!.. Урра!..
Брошенный горячий крик всколыхнул и эту разношерстную массу. Кричали «ура», хохотали, свистели портовые босяки, степенные кубанцы и раскормленные казачки, городские обыватели.
Глеб ждал чего угодно, только не этого внезапного сочувствия. Он смотрел на Думеко, как дети смотрят на волшебника, вынимающего из носа живого щегла.
Вот она, эта радующая и притягивающая сила, сила, которая позволяет не плестись в хвосте событий, а вставать на гребень волны и управлять изменчивыми ветрами человеческих душ. Разве мог кто-нибудь, кроме Думеко, проделать такую штуку в этой озверелой, накаленной взаимной ненавистью толпе?
Другого бы растерзали в клочья, а вот Думеко стоит на бочке невредимый, лихой, смеется и пожимает те самые руки, которые секунду назад тянулись к нему с угрозой и сжимали в карманах ножи и гири.
Глеб боялся, что Думеко заметит его. Ему не хотелось этого. Не хотелось обнаруживать свою неумелость и беспомощность в человеческом водовороте. Ведь он, как и Думеко, видел и слышал украинца, но ничего не осмелился предпринять. «Неужели струсил? — Глеб почувствовал, как кровь подымается к лицу. — Нет, не струсил… просто не умею. И чужой им в кителе… все-таки офицер…»
Глеб втерся в толпу, замешался в ней и пошел к пристани.
У свай качалась пустая двойка с одним веслом. Глеб спустился и, отвязав конец, юля веслом, погреб к «Шестакову».
В кают-компании была голубая темнота сумерек. За столом одиноко сидел человек. Тускло поблескивал фарфор чайника и чашек.
— Кто? — спросил человек, и по голосу Глеб узнал Лавриненко.
— Глеб Николаич?.. Садись, чайку попьем, — пригласил Лавриненко, в свою очередь узнав Глеба. — Я один остался. Анненский с Допишем на «Керчи» — там совещание по поводу завтрашнего… Клади сахар, не жалей, все равно девать некуда… А я соснул малость, хочу чаем накачаться и тоже туда двину. А ты откуда?
Глеб, отвалившись в мягкую кожу кресла, с удовольствием вытянул уставшие ноги и за чаем рассказал комиссару «Шестакова» события дня.
— Я, ей-богу, влюблен в Думеко, как гимназистка… Только подумать! Ведь какой риск… Молодец!
Лавриненко, склонив голову набок, деловито позвякивал ложечкой о чашку, мешая чай. Вдруг отставил чашку и, облокотившись на локти, придвинулся вплотную к мичману.
— Хороший ты парень, Глеб Николаич, свой парень, и положиться на тебя можно вполне, да только силен в тебе еще офицерский заквас… Вот он тебе и мешает…
— Как? — с обиженным недоумением спросил Глеб.
— Ты погоди, не обижайся. Я тебе по-дружески говорю. Ты вот Думекой восхищаешься, готов стихи про него писать. А правильно? Нет — неправильно. Ничего не скажу — лихой хлопец, но анархист, индивидуал, перекати-поле…
— Но он предан революции, — возразил Глеб.
— Эх, Глеб Николаич!.. Этого мало… Нужно не только быть преданным революции, но и уметь подчиняться ей. Это потруднее, по и нужнее. «Один в поле не воин». Хорошая поговорка. Мне как-то в голову пришло, что наш большевистский лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», может, из этой пословицы вырос. В одиночку только Бова-королевич в сказках сто тысяч бусурманов бил. В жизни так не бывает. А раз уж действуешь с кем-нибудь плечом к плечу — ты в своих поступках волен до той поры, пока от них твоему соседу вреда не будет… Думеко же об этом не думает. Хотя бы это дело. Допустим, вышло. А могло бы не выйти. Нашелся бы в толпе один характером подерзче, вроде самого Думеко, хлопнул бы из револьверчика — и ваших нет… А сам знаешь, какое настроение в городе. Стоит кровь увидеть, чтоб началось всеобщее избиение… Хорошо бы вышло?
— Плохо, — решительно сказал Глеб.
— Вот то-то и есть. Сейчас ни одного шага нельзя делать на свою ответственность, по своему хотению, потому что за твоей спиной стоят товарищи и на них надо оглядываться. В революции личное геройство — пшик… а иногда и оборачивается предательством. Пусть по недомыслию, а все же предательством… Ты, верно, думал: «Какой Думеко храбрый и какой я несчастный», а на практике ты поступил разумней. Мало ли всякой сволочи на берегу языками треплет — всех