Феномен 1825 года - Леонид Ляшенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вяземский и Карамзин, Мордвинов и Сперанский, Пушкин и Чаадаев, открещиваясь в большей или меньшей степени от методов действия революционеров, не могли приветствовать их казнь и ссылку. Именно ход следствия и жестокий приговор заставили думающую часть российского общества сделать акцент не на собственно выступлении 14 декабря, а на его причинах и уроках. Как указывалось в донесении агента тайной полиции, «впечатление, какое казнь произвела на умы, глубокое и всеобщее, на лицах какое-то оцепенение и ужас от зрелища, так мало присущего России».[73]Не менее эмоционально воспринял гибель пятерых декабристов П. А. Вяземский. «Для меня, – писал он, – Россия теперь опоганена, окровавлена; мне в ней душно, нестерпимо… Я не могу, не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни!..»[74]Как окончательная оценка ситуации звучат его слова в письме к В. А. Жуковскому: «…выход на Сенатскую площадь – естественная реакция людей, которых власти стремятся довести до судорог. И если судить декабристов, то перед тем же судом в роли обвиняемого должно предстать и самодержавие».[75]С утверждением Вяземского можно соглашаться или не соглашаться, но совершенно очевидно, что внимательные наблюдатели отказывались воспринимать 14 декабря лишь как вооруженный мятеж, имевший целью «злодейское покушение на жизнь государя императора». Более того, в начале 1826 г. Николай I услышал от Карамзина грозные и пророческие слова: «Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века».[76]Слова историка звучали действительно грозно, потому что ситуация для Зимнего дворца складывалась не слишком благоприятная, а точнее, безвыходная. Мало того что, осуждая декабристов, он вольно или невольно осуждал многие намерения александровского царствования, а заодно и ссорился со значительной частью дворянства, так еще, оказывается, пытался спорить с духом времени, не отделяя благо, которое тот нес человечеству, от вполне понятных заблуждений.
А. X. Бенкендорф в свое время писал о том, что дворянство не поддержало декабристов, так как личные интересы большинства представителей первого сословия оказались сильнее благих обещаний молодых энтузиастов. Александр Христофорович был прав и не прав одновременно. Дворянство в массе своей действительно не оказало ни активной, ни пассивной поддержки попытке военного переворота. Однако к самим радикалам оно проявило явственное сочувствие. Иными словами, восстание декабристов дискредитировало в глазах общества идеи либерализма, лишило Россию, пусть и на время, организованного общественного мнения. Оно еще раз подтвердило старую истину: диалог с властью на языке мятежей и восстаний отнюдь не смягчает эту власть, не делает ее более цивилизованной. Однако и безгласие населения ни в коей мере не является залогом победоносного марша страны к прогрессу. Отказ Зимнего дворца от учета мнения оппозиционной части общества привел к радикализации общественного движения, к росту социально-политических антагонизмов, т. е. к увеличению степени непредсказуемости будущих столкновений власти и общества.
Так что же Зимний дворец и революционеры действительно, как нам уже приходилось писать по другому поводу,[77]являлись зеркальным отражением друг друга? Чтобы более или менее основательно разобраться в этом, придется продолжить наше повествование, обратившись к некоторым чертам родословной декабризма, к мироощущению его представителей, наконец, не столько к программам их союзов и обществ, сколько к нравственно-политическим позициям этих людей. Такой подход даст нам возможность рассмотреть движение первых российских радикалов в несколько необычном ракурсе и проверить обоснованность его оценок, содержащихся в романе Мережковского.
Декабристы, представлявшие, по выражению Ю. М. Лотмана, «особый тип русского человека», были если не детьми, то, во всяком случае, любимыми воспитанниками романтизма. Романтизм же как художественный стиль, а в еще большей степени как образ жизни далеко не прост, прежде всего потому, что деятельно героичен и разочарованно циничен одновременно. Человек дворянского авангарда, строивший свою жизнь в соответствии с правилами этого стиля, мог следовать за позитивной его составляющей и посвятить себя борьбе с несправедливостью, отсталостью существующих порядков и правил как в частной, так и в общественной жизни. Мог молодой (обязательно молодой! Кстати, из осужденных по делу 14 декабря только двенадцать человек имели 34 года от роду, значительному большинству не исполнилось и 30 лет) романтик пойти и по другому пути. На нем его поджидали: старость души, недовольство всем и вся, безразличие к окружающей жизни со всеми ее радостями и огорчениями. Так называемые лишние люди среди российских романтиков уже встречались, а вот времена Арбенина (из лермонтовского «Маскарада»), убивающего жену только потому, что она – ангел и не должна быть запачкана грязью окружающей ее духовной пустоты света, в первой четверти XIX в. еще не настали. Во всяком случае, не арбенины определяли сущность 1810 – 1820-х годов. Среди передового дворянства царствовала героика истории и современности (наполеоновские войны!), рождавшая нестерпимую жажду действовать на благо Отчизны.
Именно героическая и деятельная сторона романтизма привела к страстной влюбчивости прогрессистов в те идеалы и представления, которые казались достойными поддержки, с точки зрения передовой дворянской молодежи. Проникшись этой любовью, преклоняясь перед новыми идеалами и приняв их в качестве жизненных ориентиров, романтик в полной мере ощущал ценность собственной личности, поскольку она естественным образом сочеталась для него с чувством ответственности за судьбу страны. Поэтому он считал себя защитником идей независимости и свободы как политического идеала всех сограждан. Таким образом, по наблюдениям исследователей, чувство собственного достоинства и правила чести становились для прогрессистов понятием историообразующим. Именно они делались катализатором очищения общественной жизни, искоренения пороков бытия. Причем это мироощущение оказалось достаточно суровым. Романтизм воспринимался как игра по определенным правилам, и если за проигрыш надо было платить очень высокую цену, то платили, не торгуясь, по всем счетам.
Люди, придерживавшиеся новых для 1810 – 1820-х годов правил, даже с точки зрения тех, кто жил в конце XIX – начале XX в., выглядели как-то странно, непривычно. По словам В. О. Ключевского, «это были неестественные позы, нервные, судорожные жесты, вызывавшиеся местными неловкостями общих положений. <…> Люди, которые испытывали эти неловкости, не были какие-либо особые люди… но их физиономии и манеры не были похожи на общепринятые».[78]Непохожесть декабристов на своих потомков, к сожалению, помешала историку разглядеть их явную особость. А вот другую характерную для романтиков черту он подметил чрезвычайно точно: «…этот тип… стоит перед нами в неугомонной и говорливой, вечно негодующей и непобедимо бодрой, но при этом неустанно мыслящей фигуре Чацкого».[79]Тут все прямо в точку, особенно «мыслящий», «говорливый» и «бодрый». Правда, говорливость прогрессистов была не пустой болтовней ради болтовни (Чацкий все-таки отнюдь не Репетилов), а являлась формой, пусть и своеобразной, их оппозиции, т. е. действия. Причем разговорчивость представителей дворянского авангарда носила акцентировано резкий, прямой характер, кажущийся, с точки зрения светских правил, неприличным и даже опасным. А впрочем, представьте себе 150–200 Чацких, гремящих в салонах Петербурга и Москвы. Правда, картина не для слабонервных людей XXI в.?