Очень сильный пол - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она, спрятав письмо в сумку, принялась разбирать чемодан, стирать, вытирать пыль – хотя бы в кухне для начала…
Стелла была на больничном и вышла только через неделю. Письмо они прочли в обед, и у Елены Валентиновны сразу как начало звенеть в голове, так и звенело, пока отпрашивалась, ехала домой, поднималась в лифте. Все ее недоумения, опасения и догадки, связанные с письмом, отлетели и уже успели мгновенно забыться – то, что шепотом прочла пораженная до заикания Стелла, не имело, не могло иметь ничего общего с нею, с ее жизнью. И тем не менее это было, было написано простым итальянским языком и нисколько, ни капельки не было похоже на шутку! Жизнь едва заметно покачнулась, и в голове Елены Валентиновны все звенело, звенело…
Она открыла дверь и в комнате, прямо напротив, увидела в кресле Дато. Он сидел, глубоко откинувшись и разбросав ноги в тех же наивных штанах. В животе его, чуть выше кустарной медной пуговицы, торчала наборная рукоятка ножа. Кровь уже потемнела на той же белой рубашке. Елена Валентиновна закричала без голоса и упала на пол в прихожей. Из-под дивана тихо завыл Сомс. В открытую дверь протиснулся человек, перешагнул через Елену Валентиновну, захлопнул дверь, прошел в комнату, сел на диван, закурил. Сомс оборвал вой и зарычал. «Тихо, собачка, – сказал человек, – тихо, слушай…»
– Сережка, а не выдумал все это твой иностранец? – спросил Кристапович. Окурки «беломора», из мундштуков которых вылезали ватки, громоздились в пепельнице – старой немецкой пепельнице синего стекла с выдавленным на дне оленем. Кристапович двинул пепельницу по столу, окурки посыпались, и обнаружилось, что под ними лежит перочинный нож со штопором – а его искали час назад по всей комнате. Кристапович закашлялся, отдышался, глотнул коньяку. – А может, и не выдумал… То-то я ее уже давно во дворе не вижу… Ну, давай, давай дальше…
Месяцы этой зимы летели, как летит время во сне – тянется, тянется – и вдруг все, конец, пробуждение, и оказывается, что и всего-то длился весь кошмар минут пятнадцать… Начиная с первых слов Георгия Аркадьевича – «Зачем молодого любовника резать? Нехорошо, слушай, мать второй год чачу на свадьбу варит, он от невесты отказывается, в Москву едет, к пожилой москвичке, слушай, а она его финкой – а?» – начиная с этого видения, бреда все пошло без перерывов. И сон, когда наконец приходил под утро, тоже не давал перерыва: все то же, рукоять из веселых пластмассовых колец, Георгий Аркадьевич, без видимых усилий выносящий тяжелый и длинный сверток к своей машине, и опять Георгий, омерзительная глупость его важных манер, глупость каждого движения, глупость пиджака, застегнутого под животом, выпирающим над низко сидящими брюками, глупость непропорционально маленьких рук и ног, золотых цепочек и всяких блестящих штук, которыми была со всех сторон обвешана и облеплена его машина… Время от времени он находил какую-нибудь самую идиотскую форму, чтобы дать ей понять – он твердо уверен, что именно она убила Дато, но он… ради нее… и вообще… Глупость и ужас…
На ее счастье, она уже давно носила очки с подтемненными стеклами, это была единственная экстравагантность, и теперь сослуживцы не замечали красных глаз, застывшего на лице страха, только женщины завидовали тому, как она быстро худеет, предполагая затянувшийся курортный роман, – однажды кто-то позвонил домой, ответил Георгий Аркадьевич. Он появлялся днем, утром, ночью, открывал дверь своим, невесть откуда взявшимся ключом, часами звонил по телефону, о чем-то договаривался, грузчики вносили упакованную мебель, в квартире пахло дровяным складом, однажды Елена Валентиновна увидела его днем – шла в обеденный перерыв, брела без смысла, не заходя даже в продуктовые, и увидела его за стеклом, он стоял в ювелирном магазине и беседовал с молодым человеком в мятом кожаном пальто и огромной лисьей шапке. Елена Валентиновна вернулась в отдел, села за стол, вдруг стол уплыл в сторону, и она оказалась лежащей на клеенчатом диване медпункта, над ней было слишком крупное, близко склоненное лицо Стеллы, от непереносимого любопытства подруга даже кончик языка высунула. «Возрастное, наверное, – сказал чей-то голос, – бывает… Ей сколько? Ну видите, приливы, дело обычное…»
Дочь не замечала ничего. Прибегала, хватала сумку с барахлом для бассейна, книгу, неестественной официальной улыбкой отвечала на идиотские шутки Георгия Аркадьевича и убегала, на ходу запив холодный сырник водой из-под крана. С Еленой Валентиновной почти не разговаривала. Только однажды спросила: «Он теперь всегда будет жить у нас?» И пока мать собиралась с силами, махнула рукой: «Пусть, я не против… Он, видимо, богатый?» Елена Валентиновна только дернулась – она как-то давно не употребляла даже мысленно этого слова по отношению к живым людям: то ли не задумывалась об их богатстве, то ли круг знакомых был такой – нечего и задумываться.
Совершенно изменился быт. У дочери появились джинсы за полторы сотни – после чего она и сделала умозаключение относительно Георгия. Ели теперь очень поздно, часов в девять вечера, – он привозил финскую колбасу, сулугуни и зелень с рынка, на столе стояла бутылка коньяка… Перед сном Елена Валентиновна, как всегда, гуляла с Сомсиком. В голове было пусто, мелькали какие-то нелепые картины, такс шел молча и сосредоточенно, на других собак глядел отчужденно, даже к приятелям не бежал – так ведут себя со сверстниками дети, пережившие горе.
К ее собственному удивлению, на работе никто ни о чем, кажется, не догадывался, забыли и о предполагаемом романе с кавказцем, и даже об обмороке, а Стелла не интересовалась и тем, как Елена Валентиновна намерена реагировать на письмо, – тоже будто забыла, только иногда посматривала ожидающе, но Елена Валентиновна отмалчивалась.
Время от времени к Георгию приходили друзья, в перстнях, хороших костюмах, в дубленках и шапках из мехов, названия которых она не знала. Одни были похожи на самого Георгия Аркадьевича, другие – на израильского премьер-министра, каким его иногда показывали по телевизору или на газетных карикатурах. Сидели допоздна, Елена Валентиновна засыпала, да и бодрствуя, из беседы ничего не понимала – назывались какие-то грузинские и еврейские имена, ругали какого-то Мераба, который всегда подводит. Однажды, проснувшись часа в два, она услышала: «Не тяни, Гоги, не тяни, я тебе говорю! Пока оформишь брак, пока полгода переждешь, пока документы подашь, пока разрешение получишь…» Другой голос перебил: «А, разрешение!.. Пока там мой инспектор сидит, мои люди будут быстро получать разрешения, это я вам ручаюсь… Я этого фоне квас зарядил на десять штук просто так, что ли? Не в этом дело, Георгий Аркадьевич, а в том, что вам еще эту агоише красавицу придется уговаривать, ей березок будет жалко, это точно… И еще мой вам совет: бросьте вы эту мебель-шмебель, все эти камешки-цепочки и прочий дрек! Вы занимаетесь серьезным делом, и не для того я ехал помогать вам из самой Одессы, чтобы вас здесь замели за какое-то фуфло! Приступайте к делу, Георгий Аркадьевич…» И снова закаркал первый голос: «Не тяни, Гоги, не тяни…» «Я ее по-своему уговорю», – сказал Георгий. Елена Валентиновна пошевелилась, чтобы скрыть это движение, перевернулась на другой бок – будто во сне. Голоса затихли, а она действительно задремала, что-то будто промелькнуло перед нею, на минуту она что-то поняла как будто и даже приняла какое-то решение, и связала все – и то письмо, и Дато бедного, и эти мерзкие голоса, – но утром все забылось, снова на жизнь наполз обычный в последнее время туман, какая-то рябь… Уже больше месяца по вечерам она принимала таблетку, а то и две тазепама, люминала, триоксазина – что удавалось достать. Иногда таблетки запивала глотком коньяка – тогда рябь и туман становились особенно густыми, жила в полусне, к тому же всю первую половину дня раскалывалась голова. Серые глаза, залитая кровью белая рубашка, смешные джинсы и рукоятка финки время от времени всплывали в поле зрения откуда-то сбоку, иногда заслоняли все, иногда колыхались где-то на периферии зрения, но совсем не исчезали ни на минуту…