Последняя инстанция - Владимир Анатольевич Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот оно — началось.
— Тоже ведь с пользой, товарищ полковник.
Разговор между делом — так нужно понимать; берет одну из бумаг, непонравившуюся, снова морщится, но карандаш наготове — ставит визу.
— С пользой, верно, ничего не могу возразить. Если объективно. А если субъективно… — Он резко меняет тон. — Давай-ка, Борис, без дипломатии!
— Давно хотел, Константин Федорович, но каждый раз… Ну, это известно, — говорю, — чем прикрывают в таких случаях это самое… малодушие, что ли.
— Чем? — Глаза холодны.
— Всякими обстоятельствами, — отвечаю, — мешающими. Якобы такт не позволяет.
— Предпочитаешь намеки?
Он таки понял меня на собрании именно так, как мне не хотелось бы.
— Вы подразумеваете самокритику?
— Я подразумеваю, что ты меня не знаешь, — держит он карандаш наготове. — Работаем не один месяц и не один год. А не знаешь. У тебя начальник не из тех, которые ставят симпатии выше дела. У тебя начальник службист. Не просто принципиальная личность, а службист. Закоренелый. Ему подавай показатели, сильный процент, красивую отчетность. Грешки подчиненных, ради каких-то там личных отношений, замазывать — не в его характере. Ошибки амнистировать — себе дороже.
Процент, отчетность, показатели… Он сердит на меня — ощетинился по-своему.
— А мне показалось… — пытаюсь оправдаться.
— Что тебе показалось?
— Ну, непорядок. У меня. До порядка — расти еще и расти. А порядок — самое главное, Константин Федорович. В жизни, в работе.
Дыма нет, не курим, а он поднимает руку, разгоняет невидимый дым.
— Это разговор непрофессиональный, Борис. Это беллетристика. Ты достаточно осведомлен, какие бывают ошибки и за какие голову снимают, а от каких никто не застрахован. Щепетильность твоя похвальна, — направляет на меня карандаш. — Но при этом необходима еще научиться смотреть друг другу в глаза. Когда их отводят — возникают всяческие недоразумения и даже драмы.
Я с этим согласен. Так и говорю. Малодушие, говорю, слабость.
— Да нет, не упрощай! — с досадой произносит Величко. — Самокритика — полезная вещь, самокритичность — достоинство. Но недаром сказано, наши недостатки — продолжение наших достоинств. Человек должен быть уверен в себе. Уверен, слышишь? Самоуверенность — это другое. У меня есть знакомый, в газете работает, парень способный, да еще мастер себя преподнести. Тебе бы у него поучиться. Но то уже гонор, а можно и без гонора. Ты должен чувствовать: знаю больше всех, умею больше всех. Кто такой, к примеру, Величко, рассуждаешь ты, по сравнению со мной? Да так, службист, привык по старинке. Против меня пешка, и я докажу. Вот и докажи, пожалуйста. И когда перед тобой подозреваемый, он должен чувствовать: это голова, это умница, с таким не передернешь — не выйдет! А ты должен чувствовать: да я же на сто годов тебя выше, я специалист, в моих руках наука и техника, теория и практика, я же тебя насквозь вижу!
Мне хочется возразить: не так, не так! По крайней мере, я на это не способен. Или еще не дорос? Когда идет следствие, мы все, его участники, равны перед нашей высшей целью. Мы ищем истину и равны в этом поиске. Даже тот, кто злонамеренно утаивает ее, все-таки, помимо воли своей, движется ей навстречу, продирается сквозь толщу собственных противоречий. Я готов возразить Константину Федоровичу, но раздается заливистый телефонный звонок. Междугородная?
— Фу ты, напасть! — снимает Величко трубку. — Ярославль? — И взглядывает на меня, будто приглашая поразвлечься вместе с ним. — Давайте!
Это, конечно, Аля. И звонила она, по всей вероятности, мне, но я как раз вышел. Обидно. Все улетучивается мигом — слабость, малодушие, толща собственных противоречий, — остаются бессвязные обрывки. Остается обида. Может, Константин Федорович займется своими бумагами и догадается передать трубку мне?
Увы.
— Слушаю вас, Алевтина Сергеевна, — говорит он в трубку. — Плохо. А вы меня — хорошо? Ну, как-нибудь столкуемся, с божьей помощью. Притесняют вас там, что ли? Проводов не дают? Ах, вот что! Ну, давайте сообщайте.
Нет, думаю, мне без нее нельзя, тут и решать нечего, все уже решено — много лет назад, еще в институте, годы эти я жил ожиданием и могу ли, дождавшись наконец, отказаться от нее? Не могу.
Константин Федорович одной рукой держит трубку, а другой водит карандашом по бумаге, и вдруг — карандаш в сторону, гримаса недоумения на лице.
— Постойте, постойте, — перебивает, видимо. — Что-то я в толк не возьму… Вы о том товарище, по поводу которого командированы? О нем? Не о жене, а о муже? Который в отпуску? Правильно вас понял? Но постойте, Алевтина Сергеевна, почтовая открытка могла быть задержана доставкой. Два дня назад? Из Курска? Двоюродный брат? Ясно, понимаю; если дюжина открыток, то конечно… Понимаю: у жены причин для тревоги нет. А вы проверили? Почерк, штемпели? Спасибо, Алевтина Сергеевна. Да, учтем. Сообщение, можно сказать, сенсационное. Будем соображать. Тут как раз у меня Кручинин. Попытаемся сделать выводы. Вам привет, Борис, — мельком взглядывает на меня. — Растаял! — В трубку: — Кто? Да он же, Кручинин. И вам передает. Самый горячий. А насчет продления командировки согласен, конечно. Если это вопрос дней, сидите и ждите. Удостоверьтесь лично.
Мне — привет. Господи, есть ли от чего ликовать? И неужели по мне видно? Я глупею неудержимо. Деградирую. Необратимый процесс. Величко назвал сообщение сенсационным. А меня сенсации не трогают. Мне — привет!
— Поздравляю, Борис, — кладет Константин Федорович трубку. — Ехичев жив-здоров, проводит отпуск у двоюродного брата в Курске.
Смешного мало. Но Величко почему-то посмеивается. Ему, видите ли, очень весело. Жаждал развлечься — вот и развлекся. И теперь наслаждается произведенным на меня впечатлением. Ехичев жив? Быть такого не может.
— Абсурд, Константин Федорович. Воскрешение из мертвых!
Величко потирает лоб, веселость испарилась.
— Пусто. Ничего не могу сообразить. Ты что-нибудь уловил? — спрашивает озабоченно. — Не уловил? Ну, так вот. Шабанова следственные действия произвела, предварительные. Сегодня, час примерно назад, посетила вдову, а она, оказывается, никакая не вдова, муж в Курске, у брата, прислал открыточку: отдыхается, мол, отлично, билет обратный заказан. Почерк его, штемпель курского почтового отделения, дата — два дня назад. Что скажешь?
Что я могу сказать?
— Фальшивка, — говорю.
— Фальшивка? И еще с десяток открыток, присланных в разное время из того же Курска, начиная с двадцать третьего декабря. Если фальшивка, то какой сумасшедший фабриковал? Зачем? Человек-то умер; предположим, тот же Ехичев. Факт налицо. Этого же не скроешь? Шабанова так спешила нам сообщить, что даже не добралась до облуправления. Боялась, что дело к вечеру, нас никого не застанет.
Шабанова, Шабанова; фамилии порой обладают магической силой, а