Волшебная гора. Часть I - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он состоит из ряда элементов: углерода, водорода, азота, кислорода, серы. Иногда и фосфора. Да вы, оказывается, необыкновенно любознательны! Некоторые виды белков связаны и с угольными гидратами, то есть с виноградным сахаром и крахмалом. К старости тело становится жестким, происходит это потому, что в соединительной ткани, знаете ли, накапливается коллаген, клей, важнейшая составная часть костей и хрящей. Ну, что же вам еще рассказать? В нашей мышечной плазме содержится особый белок, миозиноген, после смерти он переходит в мышечный фибрин и вызывает окоченение трупа.
– Так, так, окоченение трупа, – бодро подхватил Ганс Касторп. – Отлично, отлично. А потом начинается, так сказать, всеобщий анализ и разложение, могильная анатомия.
– Ну, само собой. Впрочем, вы удачно выразились. Этот процесс приобретает все более широкий характер. Мы, так сказать, растекаемся в пространстве. Подумайте, столько воды! А прочие составные части тоже ведь не стойки: когда исчезает жизнь, они при гниении распадаются на более простые соединения, неорганические.
– Гниение, разложение, – сказал Ганс Касторп, – насколько мне известно, это ведь сгорание, соединение с кислородом.
– Совершенно верно. Окисление.
– Ну, а жизнь?
– Тоже. То же самое, юноша. Она тоже окисление. Ведь жизнь в основном это всего-навсего кислородное сгорание клеточного белка. Отсюда и то приятнейшее животное тепло, которого иногда у нас бывает слишком много. Н-да, жизнь – это умирание, обманывать себя нечего – происходит une destruction organique[96], как выразился один француз с присущим его нации легкомыслием. Этим жизнь и пахнет. А если все это нам представляется иным, то судим мы пристрастно.
– И если интересуешься жизнью, – сказал Ганс Касторп, – то ведь тем самым интересуешься и смертью, правда?
– Ну, некоторая разница все-таки есть. Жизнь – это когда, несмотря на обмен веществ, форма сохраняется.
– А зачем она сохраняется? – спросил Ганс Касторп.
– Зачем? Послушайте-ка, а ведь в вашем вопросе весьма мало гуманизма.
– Форма – это же педантство.
– Сегодня вы что-то необыкновенно смелы. Прямо отчаянный какой-то. Но я лично отступаю… – сказал гофрат. – У меня начинается хандра… – И он прикрыл глаза своей ручищей. – На меня, знаете ли, иной раз находит. Вот я выпил с вами кофе, посидел с большим удовольствием, а потом – это со мной бывает – вдруг найдет… Уж вы меня, господа, извините. Мне было чрезвычайно приятно, очень, очень интересно…
Кузены вскочили: им очень совестно, заявили они, что они так долго… господина гофрата… Он стал успокаивать их, заверять. Ганс Касторп поспешил отнести портрет мадам Шоша в соседнюю комнату и водворить на прежнее место.
Возвращаясь к себе, они уже не пошли через сад. Беренс указал им, как добраться, не выходя из дома, и проводил до застекленной двери. При этом внезапно охватившем его настроении его затылок казался еще круче, он усиленно моргал слезящимися глазами, а неровные усики над искривленной шрамом губой как-то жалобно перекосились.
Когда они шли лестницами и коридорами, Ганс Касторп сказал:
– Согласись, что моя идея была очень удачной.
– Во всяком случае, хоть какое-то разнообразие, – отозвался Иоахим. – И высказались по самым разнообразным вопросам, это верно. У меня даже голова кругом пошла. А теперь надо скорее полежать, хоть двадцать минут, до чая осталось очень мало. Ты, может быть, считаешь, что настаивать на этом, с моей стороны, педантично, ты ведь сейчас в таком бесшабашном настроении. Но для тебя это в конце концов все-таки не столь важно, как для меня.
И вот случилось то, что и должно было случиться, хотя еще недавно Гансу Касторпу и не снилось, что он будет при этом присутствовать: наступила зима, здешняя зима. Для Иоахима она не была новостью – когда он приехал сюда, то еще застал прошлую, она еще и не думала сдавать; но Ганс Касторп побаивался ее, хотя обстоятельно к ней подготовился. Кузен старался его успокоить.
– Да ты не думай, что она такая уж свирепая, – говорил он, – прямо арктическая. И холод чувствуешь гораздо меньше, так как воздух сухой и не бывает ветра. Если хорошенько укутаться, можно до поздней ночи лежать на балконе и не озябнешь. Здесь играет роль особая смена температур: выше границы туманов, в более высоких областях, становится теплее, раньше этого не знали. Уж скорее бывает холодно, когда идет дождь. Но у тебя есть теперь спальный мешок, да тут и подтапливают, когда становится совсем уж невмоготу.
Впрочем, ни о каких внезапных нападениях зимы и лютой стуже и речи не могло быть, зима подошла очень мягко и вначале мало чем отличалась от иных дней в разгаре лета, ибо ненастье бывало и тогда. Несколько дней подряд дул южный ветер, солнце жгло, долина стала как будто короче и теснее, а массивы Альп при выходе из нее казались более близкими и будничными. Но затем небо заволокло тучами, они тянулись толпой от Пиц Мишеля и Тинценхорна на северо-восток; долина потемнела, тяжело полил дождь. Потом он словно помутнел, стал белесовато-серым, пошел уже вперемежку со снегом, в конце концов начал падать только снег, в долине закрутилась метель, и так как это продолжалось очень долго и температура соответственно упала, то снег растаял не весь, и хотя был мокрый, но остался лежать, долина облеклась в тонкий влажный, лишь местами белый покров, и рядом с ним лесистые склоны казались особенно черными; в столовой трубы отопления стали чуть прогреваться. Начался ноябрь, близился день поминовения усопших – все это было не ново. Такая погода бывала и в августе, и люди здесь наверху давно отвыкли считать, что на снег имеет право только зима. Всегда, в любую погоду он был перед глазами, хотя бы вдалеке, ибо неизменно поблескивали его наносы и остатки в щелях и складках скалистой Ретиконской цепи, как будто закрывавшей вход в долину, и величественные горные гиганты на юге приветствовали вас в неизменных снежных уборах. Похолодание и снегопады продолжали чередоваться. Низко нависло над долиной бледно-серое небо, оно словно растворялось, осыпаясь хлопьями, которые падали беззвучно и непрерывно, с какой-то чрезмерной, слегка тревожной щедростью, и с каждым часом воздух становился все холоднее. Однажды утром, когда Ганс Касторп проснулся, в его комнате оказалось семь градусов тепла, а на следующий день – всего пять. Начались морозы, и хотя они держались в известных границах, но все-таки держались. Сначала морозило только ночью, затем и днем, с утра до вечера, притом упорно, лишь с небольшими перерывами, а снег валил и на четвертый, и на пятый, и на седьмой день. Выросли огромные сугробы, стало даже трудно ходить. Тогда расчистили дорожку, ведущую к скамье у водостока, подъездную аллею, по которой спускались в долину, и всюду прорыли тропинки. Тропинки были узенькие, при встречах никак не разминешься, приходилось отступать в сторону и проваливаться в снег по колено. Внизу, по улицам курорта, целый день ездил, уминая снег, особый каток, запряженный лошадью, которую вел под уздцы человек, а между курортом и так называемой деревней, то есть северной частью поселка, совершал рейсы санный дилижанс, напоминавший старинную почтовую карету; спереди у нее был лемех, отбрасывавший в сторону груды снега. Особый мир, тесный, высокогорный и уединенный мир тех, что жили «здесь наверху», казалось, подбит белым пухом и одет в белый мех, не было ни столба, ни тумбы без нахлобученной белой шапки, ступени берггофского подъезда исчезли, они превратились в покатую скользкую плоскость, на ветках сосен лежали тяжелые смешные подушки, время от времени они съезжали и рассыпались снежной пылью, которая потом тянулась как облако или белый туман между деревьями. Горы, обступившие долину, были одеты снегом, у подножий он казался жестко-белым, а на причудливых отрогах, вздымавшихся выше границы лесов, лежал мягким, пухлым покровом. Было сумеречно, солнце проступало сквозь дымку тусклым пятном. Но от снега исходил отраженный мягкий блеск, какое-то молочное свеченье, придававшее особую красоту природе и людским лицам, хотя под белыми и цветными шапками носы и были красны от холода.