Странник, пришедший издалека - Михаил Ахманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но то был не гнев, отчаяние. И в гневе кусают губы и раздувают ноздри, и в гневе щеки то наливаются кровью, то бледнеют, однако изгиб бровей и прищур глаз и даже морщинки на лбу – иные; гнев заостряет всякую черточку, отчаяние же размывает ее, обезличивает, и потому в гневе и радости люди разные, а в отчаянии – похожие, словно у горя одна маска для всех.
И сейчас эта маска была на лице пленника.
Внезапно он запрокинул голову назад, со всхлипом втянул воздух и весь затрясся: плечи его ходили ходуном, руки дрожали, словно у древнего старца, а грудь под алой тканью одеяния то вздымалась порывисто, то опадала, словно он дышал и не мог надышаться медвяными ароматами дурных снов. Глаза же у него были такими, будто сны эти посетили властительного оринхо прямо наяву.
– Как его разбирает… – пробормотал Сарагоса. – С чего бы, а?
«Разбирает, верно», – подумал Скиф. Непохоже, чтоб он наслаждался запахом воспоминаний! Или память была слишком свежей и горькой?
Темноволосый встал, закрыл лицо руками и, пошатываясь, точно с похмелья, неверным шагом направился к двери. Джамаль приоткрыл ее чуть-чуть, а Скиф, вытянув руку, втащил пленника за спасительную перегородку. Сладкий аромат ударил в ноздри, Сийя брезгливо сморщилась, Сарагоса с яростью выдохнул клуб дыма; запахи табака и меда смешались в воздухе, растаяли, исчезли. Оринхо опустился на колени у самой стены, и Скиф заметил, что косточки пальцев у него побелели – пленник вцепился в лицо с такой силой, будто хотел содрать его напрочь.
Присев рядом, Скиф обхватил запястья темноволосого, с усилием развел руки, заглянул в зрачки. Они снова были серыми.
– Кто ты? – раздался над плечом Скифа голос Сарагосы. – Ты понимаешь меня? Можешь говорить?
– Кто ты? – хрипло откликнулся пленник. – Ты, одевший плащ сегани, Карателя?
– А я и есть каратель, – проворчал Сарагоса, пряча трубку в кулаке. – Только не отсюда. Слышал про Землю? Ну, так запомни: кара вам пришла с Земли.
– Земля, – шепнул темноволосый, – Земля… – внезапно голос его окреп. – Это невозможно! Невозможно! Есть лишь одна дорога сюда! Одна-единственная! Дверь в тайо и потом – путь над черной бездной отчаяния… – он что-то забормотал, задергался и вдруг, уставившись в хмурое лицо Сарагосы, спросил: – Как вас зовут? Если вы с Земли, у вас должно быть имя!
– Разумеется. На Земле у каждого есть имя и есть место, где человек родился и живет. – Сарагоса сделал паузу, затем, приподняв брови, буркнул: – Ивахнов Павел Нилович. Я… хмм… в общем, неважно, чем я занимаюсь. Я здесь не случайно. А ты…
– Врач. Врач! Сергей Хорчанский из Томска. Был врачом… Был Сергеем Хорчанским…
И темноволосый оринхо в алых одеждах вновь закрыл руками лицо.
* * *
Эти слова – был врачом, был Сергеем Хорчанским – он повторил не раз, но из бессвязных его речей Скиф догадался, что Хорчанский, нарколог по специальности, имел дело с «голдом». И не только имел, но и доложил куда следует, а в результате очутился здесь. Вернее, сюда отправилась его душа, присвоенная неким безымянным сархом, а тело, которое нашли на даче, скорей всего уже кремировали или закопали. Он не помнил подробностей, не ведал, кому и как удалось его подловить; знал только, что находится здесь лишь несколько дней.
По-видимому, он обладал крепкими нервами: быстро пришел в себя и заговорил размеренно и спокойно, отвечая на вопросы Пал Нилыча. Разумеется, с Хорчанским его связывала лишь зыбкая нить воспоминаний; он был Воплотившимся сархом, оринхо, проходившим подготовку в Тихих Коридорах, и только аромат падда вызвал Хорчанского из небытия – точней, подавил на время разум двеллера, завладевшего его личностью. Время это исчислялось тридцатью-сорока минутами, и потому Хорчанский (сейчас, пожалуй, Скиф не мог называть его иначе) торопился; хотел рассказать все, что знал, и сделать все, что хотел.
Как он утверждал, многие сархи в момент Второго Рождения испытывали сильнейший шок – тем сокрушительней, чем выше был интеллект имплантируемой в их сознание личности. Причиной шока являлось не одно лишь возникающее ощущение собственного "я", способное потрясти Перворожденного; вместе с этим чувством, пленительным и драгоценным, приходило все, что связано с самосознанием, все опасения и ужасы, таившиеся в глубине души Дающего, мутный и жутковатый поток инстинктов, неясных воспоминаний, интуитивных страхов. И главным из них был страх смерти, внезапное и резкое ощущение своей конечности, временности собственного бытия. Ведь человек привыкает к этой мысли постепенно; проходят годы, пока дитя, вырастая и мужая, смиряется с неизбежным концом – вернее, как бы забывает о грядущем закате, ибо постоянные размышления на эту тему могут свести с ума. Век сархов, чья текучая плоть отличалась долговечностью, был длинней людского, но и над ними властвовало Время; и в миг Воплощения они осознавали его власть. Это было подобно удару!
Аркарбы, неполноценные, переносили его легче. Однако те, кому волей случая доставался высокий интеллект, кто пополнял высшие касты Оринхо, Иркоза и Садра, не сразу могли воспринять и примириться с идеей конечности бытия. В той или иной степени это касалось всех Воплощенных – и тавалов, Посредников при механизмах, и Карателей-сегани, и хидарта, присматривавших за шестиногими, и хону, которым поручались Перворожденные, едва отделившиеся от плоти Творца. Но оринхо страдали дольше и сильней прочих; им, получившим богатый клад эмоций и чувств – а вместе с ним и власть, – приходилось расплачиваться за похищенные сокровища.
Потом страх смерти пригасал, превращаясь в стремление самоутвердиться, в чувство всемогущества, в презрение к праху и червям, к дойному стаду Дающих и к своим собратьям из низших каст. Сархи не могли продлить себя в потомстве, но имелся другой способ приобщиться к Вечности – через власть и силу, через сотворенное властью и силой, через достижение великой цели. И План Сархата был такой целью, достаточно величественной и протяженной во времени и пространстве, чтоб породить ощущение сопричастности к вечному, вселенскому, грандиозному.
Но, кроме великих планов и даруемых ими ощущений, имелись и другие удовольствия, способные разнообразить бытие. Мысль о его неотвратимом завершении, вначале угнетающая, с течением лет становилась привычной, и тогда ужас перед смертью, а также прочие страхи, затаившиеся в подсознании, можно было подстегнуть. Как? Разумеется, воскресив на краткий миг личность Дающего, чтобы лотом испытать острое наслаждение возврата собственного "я", шок ужаса, казавшийся уже не угнетающим, но приятным и желанным. Это бодрило, это являлось одной из радостей жизни, дарованных Воплотившимся: превратиться на время в червя, в прах земной, а затем вновь стать существом всемогущим, тайным владыкой Галактики. И запах падда помогал вновь и вновь пережить сладость этой метаморфозы.
На Перворожденных он действовал иначе, даруя им смутное ощущение личности – или многих личностей, одна из которых некогда сольется с разумом Бесформенного, превратив его в иркоза, сегани, тавала или хотя бы аркарба. Но это иное воздействие, по сути, не являлось чем-то новым и исключительным. Вероятно, все разумные существа, даже не обладающие самосознанием, способны мечтать – или, во всяком случае, представлять желаемое. Запах усиливал эту способность, и стоило ли удивляться, что каждый, вдыхая медвяный аромат, мечтал о своем: люди – о рае, Перворожденные – о грядущей личности, а Воплотившиеся – о счастье потерять ее и обрести вновь.