Доля правды - Зигмунт Милошевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю, как это характеризует ваши таланты следователя, прокурор, — язвительно заметила та. — Не пронюхать, что две ваши начальницы учились вместе!
Мищик расхохоталась, Хорко поддержала ее. Он сроду не слыхал, чтоб Хорко смеялась. А смеялась она восхитительно, радостно, глаза ее горели, на лице разглаживались морщины, и если она не становилась хорошенькой, то, во всяком случае, переставала напоминать методическое пособие для студентов-медиков.
— Коллега, — начала было прокурор Янина Хорко, — хотя я обычно держу свою частную жизнь вдалеке от преступного мира, на сей раз… Это мой муж Ежи, сын Мариуш… Мариушек, я тебе уже говорила, что, если ты захочешь пойти на юрфак, тебе придется писать диплом по всем его делам, по этим из ряда вон выходящим историям, распутанным самым необычным способом…. И удочеренная нами Луиза. А это прокурор Теодор Шацкий.
— Как это — удочеренная? — возмутилась Луиза, привлекая к себе внимание.
— Невозможно, чтобы у меня родилась дочь, которая вот так держит локти на столе.
— Ага, хочешь сказать, что это юмор. Жалко, а я уже было обрадовалась, что займусь поисками своих настоящих родителей, может, это придало бы смысл моей жизни…
— Пожалуйста, не обращайте на нее внимания, это такой возраст.
— Присаживайтесь, будьте добры, выпьем вина, сегодня Янка за рулем. — Муж Хорко — вот уж неожиданность! — широко улыбнулся и подвинулся, освободив Шацкому место на деревянной скамье.
Но прокурор Теодор Шацкий продолжал стоять и даже не пытался скрыть изумления. Просто не верится: проработав с этой женщиной двенадцать лет, он считал ее злобной старой девой, которая, к тому же, слегка заигрывала с ним, приводя его в смущение. Все эти годы ему было неловко, что он отвергает ее заигрывания, и Шацкий сетовал на несправедливое устройство мира. Ведь где-то же должен быть мужчина, пусть не из первой лиги, но, по крайней мере, с руками и ногами, который бы сжалился над ней, подарил ей если не любовь, то хотя бы капельку симпатии и внес в ее серенькую жизнь хоть чуточку света.
Как видно, сокрушался он напрасно. Как видно, существуют легенды, где нет ни капли правды. Где всё, с самого начала и до самого конца, — сплошное вранье.
«Все врут», — сказал умирающий отец Баси Соберай.
— О, черт, — произнес он вслух.
Реакции сидящих за столом он не заметил, поскольку эта простейшая мысль в один миг развалила стену, о которую он бился головой с самого начала следствия. Легенды, в которых нет ни крупицы правды, в которых все — чистейшая ложь. Все! Он принялся перебирать в уме эпизоды следствия, начиная с самого первого туманного утра под синагогой, на этот раз исходя из предположения, что все — вранье. И располосованное горло, и нож, и заклинание кровью, и местонахождение мертвого тела, и вся эта еврейская мифология, и вся эта польская антисемитская мифология, и особнячок, и бочка, и холст в кафедральном соборе, и надпись на нем, и все эти картинки, которые ему так старательно подсовывали.
— О, черт, — повторил он, на сей раз громче, и бегом кинулся через площадь.
— Кажется, мне расхотелось быть юристом, — успел он услышать комментарий сына Хорко.
Еще никогда в жизни ни один мыслительный процесс у него в голове не проходил с такой скоростью, еще никогда такая масса фактов в столь краткий миг не связалась у него в одну неразрывную логическую цепочку, на конце которой находился единственно возможный результат. Это было состояние на грани психического срыва, он боялся, что с ним что-нибудь случится, что мозг не вынесет такой нагрузки. Было в этом состоянии и нечто от наркотической эйфории или религиозного экстаза, когда не можешь сдержать возбуждения. Все ложь, вздор, иллюзия. В этом нагромождении дешевых игр, в декорациях, сопровождающих преступления, в избытке фактов и их интерпретации он упустил из виду самые важные подробности, но, прежде всего, самый важный разговор.
К тому моменту, когда он достиг «Ратушной», у него были такие безумные глаза, что мрачноватый официант отбросил свое олимпийское спокойствие и робко спрятался за бар. Внутри было почти пусто, только возле стены сидели две семьи заблудившихся туристов — вероятно, были очень голодны, если решили перекусить в этом месте.
— Где эти бродяги, что тут обычно сидят? — крикнул он официанту, но прежде чем тот разродился первым словом, перевозбужденная от гормонов нервная система Шацкого сама выдала ему ответ, прокурор вылетел из бара, оставив сидящих в полном недоумении, и они, как и присутствовавшие в «Тридцатке», переглянулись и покрутили пальцем у виска.
А самый важный разговор состоялся у него с человеком извне, с человеком умным, оценивающим факты не на фоне сандомежского омута, а просто как факты сами по себе. Тогда Ярослав Клейноцкий сильно действовал ему на нервы, раздражала его трубочка, его стиль и интеллигентские разговорчики. И вновь атрибуты заслонили правду. А правда была такова, что Ярослав Клейноцкий еще неделю назад разгадал сандомежскую загадку, только тогда Шацкий был слишком глуп, слишком поглощен деталями и жутко увяз во лжи, чтобы это увидеть.
Не хуже спринтера Шацкий пролетел мимо почты, пронесся по Опатовской, чуть не сбив с ног выходящую из магазина пожилую даму, проскочил через проезд Опатовских ворот и, тяжело дыша, притормозил у небольшого скверика. И чуть было не взвыл от счастья, увидав на скамейке вчерашнего бездомного. Он подбежал к нему — на треугольном лопоухом личике, появился страх.
— Вы, вы что…
— Пан Гонсиоровский, не так ли?
— А кто, извините, интересуется?
— Прокуратура Польской Республики, твою мать, интересуется! Да или нет?
— Дарек Гонсиоровский, очень приятно.
— Пан Дарек, помните, несколько дней назад мы виделись с вами возле «Ратушной»? Я выходил оттуда с инспектором Леоном Вильчуром, и вы нас остановили.
— Как же, помню.
— А в чем дело? Чего вы от него хотели?
— Чтоб Лео помог нам, мы ведь знаем друг друга уйму лет, а когда мы пошли в полицию, нас высмеяли.
— А в каком деле помог?
Гонсиоровский вздохнул, нервно потер нос, ему явно не хотелось вновь услышать насмешки.
— Это очень важно.
— Есть такой малый, хороший малый, странствует по окрестностям. Дружок мой.
— Бродяга?
— В том-то и дело, что нет, где-то у него, говорят, даже дом есть, только он любит странствовать.
— Ну и?
— Ну и сдается мне, что у него болезнь какая-то, он не до конца того самого, понимаете, да? Когда он бродит по окрестностям, по нему часы можно проверять. Всегда известно, когда и в каком месте он будет. То есть я, к примеру, знаю, когда он будет здесь, и тогда мы берем красненького, чтоб потолковать.
— Ну и?
— Ну и в последнее время он что-то не приходит. Два раза не пришел. За ним такого не водилось. Пошел я, значит, в полицию, чтоб узнали, потому как он бывал и в Тарнобжеге, и в Завихосте, и Двикозах, и, кажись, в Опатове тоже. Чтоб проверили, ведь, как я сказал, он не до конца того самого, мог, к примеру, болезнь подцепить, от которой память отшибает. Или, скажем, ходит он по дорогам, так тут и несчастный случай мог произойти или еще чего, а он бы обрадовался, если кто-нибудь его в больнице навестит, верно? — Он уставился на забинтованную руку Шацкого.