Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы. Город - Шейла Фицпатрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда риск являлся прямой необходимостью для эффективного выполнения своих задач. Например, директора промышленных предприятий не могли достать сырье, запчасти и необходимую рабочую силу, не рискуя и не нарушая правил, несмотря на всегда существовавшую угрозу наказания. Историк экономики Дж. Берлинер отмечает, что в Советском Союзе «хороший руководитель, который быстро поднимется на самый верх и сделает блестящую карьеру, — тот, кто готов к риску попасть под арест и получить срок. Действует процесс отбора, возносящий к вершине рисковых людей и отбрасывающий на обочину робких»[10].
В общественном мнении риск (в противовес благоразумному расчету) оценивался крайне высоко. Даже литературная интеллигенция, одна из самых запуганных и не склонных к риску групп в советском обществе, делала героев из своих любителей риска, так же как из своих мучеников. Писателями вроде М. Булгакова, доходящими в своих творениях до самых границ дозволенного (или даже выходящими за них), восхищались; редакторы журналов и театральные режиссеры, пытавшиеся публиковать или ставить такие произведения, рискуя в свою очередь подвергнуться каре, завоевывали престиж в глазах собратьев.
Следует отметить, что этот авантюрный дух представлял прямую противоположность духу рационального планирования, который режим принципиально поддерживал и старался воспитать в своих гражданах. В официальном дискурсе ничто не прославлялось сильнее, нежели пятилетний план и та планомерность и предсказуемость, которая выражается словами «по плану». Стихийность, случайность — антипод закономерности — это было то, что следовало преодолевать; случай (в смысле непредвиденного происшествия) был явлением, не только заслуживающим порицания, но и эпистемологически несущественным; выражение «случайные элементы» применялось по отношению к людям, не имеющим права присутствовать в данном месте или вообще никаких прав. И все это находилось в диалектической взаимосвязи с менталитетом большинства советских граждан, надеявшихся на «стихийность» как на избавительницу, когда планы режима доводили их до беды, и знавших, что «плановое распределение» товаров на деле означает дефицит.
Периодически возникающая или даже постоянная склонность к риску не означала, что люди не боялись власти. Конечно боялись, учитывая неоднократно испытанную готовность власти к карательным мерам, тяжесть ее карающей руки, ее злопамятность и непредсказуемость ее выходок. Как следствие, обычное состояние советского гражданина характеризовали пассивное подчинение и внешняя покорность. Но это, в свою очередь, не означало, что советские граждане питали к власти большое почтение. Напротив, известная доля скепсиса, даже нежелание принимать полностью всерьез самые серьезные декларации режима были нормой. Из всего набора приемов повседневного сопротивления, используемых советскими гражданами, самой удручающей, с точки зрения режима, была манера, пожимая плечами, говорить: «Пройдет», — в ответ на ту или иную политическую инициативу, поступившую сверху. Хотя литература социалистического реализма старалась, как могла, рисуя портрет целеустремленного, преданного делу, эффективно исполняющего свои обязанности руководителя, в народном сознании, как оказалось, по крайней мере столь же прочно утвердились совершенно иные образы власти[11].
В двух произведениях литературной классики довоенного сталинского периода, из числа самых любимых и читаемых, — романах Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» — героем является мошенник, которому главным профессиональным орудием служит умение заговорить зубы и запудрить мозги туго соображающим местным начальникам. В фильме «Поручик Киже» (1934), который теперь вспоминают в основном благодаря музыке, написанной к нему Прокофьевым, представители власти (эпохи Павла I) настолько тупы, что определяют человека в гвардию, разжалуют его, ссылают в Сибирь, милуют и снова возводят в генеральский чин, не обращая никакого внимания на то, что он никогда не существовал в действительности. В поэме А. Твардовского «Василий Теркин», завоевавшей огромный успех в годы Второй мировой войны, заглавный персонаж — по сути антигерой, обладающий всеми навыками, необходимыми homo sovieticus для добычи пропитания и выживания, и относящийся к власти с тем же добродушным презрением, что и бравый солдат Швейк Ярослава Гашека[12].
В основе советского варианта менталитета подчиненных 1930-х гг. лежала антитеза «мы» — «они». «Они» — это те, кто всем правит, те, кто наверху, люди, наделенные властью и привилегиями. «Мы» — те, кто внизу, маленькие люди без власти и привилегий, которых «они» притесняют, эксплуатируют, обманывают и предают. Разумеется, разделительная линия смещалась относительно положения человека, употребляющего эту антитезу. Так же как ни один советский профессионал брежневского периода не признавал себя «бюрократом»[13], ни один советский гражданин 1930-х гг. не отождествлял себя с «ними» ни в отношении власти, ни в отношении привилегий. «Они» — люди, обладающие реальными властью и привилегиями, — всегда существовали в высшей для говорящего о них сфере[14].
В представлении колхозника, пишущего, чтобы выразить свое мнение о Конституции, в обществе были два класса: «Служащие и рабочие это один класс, а второй класс колхозники, все бремя несут, всю черную работу и все налоги, а служащие нет, как правящий класс». Но рабочие, обращаясь к этой теме, всегда считали эксплуатируемым классом себя. «Товарищ Жданов, на всех собраниях говорят о бесклассовом обществе, но на самом деле оно не такое, масса людей живут, забыв о коммунизме. Пора прекратить кормить [администраторов], пора закрыть "Торгсины"», — писала группа обиженных, оставшаяся анонимной. Администраторы «живут в лучших условиях и живут за счет труда рабочего класса», — жаловался еще один рабочий, отмечая, что «появились-новые классы, с той только разницей, что их не называют классами»[15].
В глазах многих советских граждан, по-видимому, привилегии и политическая власть в 1930-е гг. были столь тесно связаны, что оставалось мало места для других видов классовых разногласий. Привилегии вызывали очень сильное возмущение, причем это возмущение, кажется, было направлено почти исключительно на привилегии должностных лиц, т.е. представителей государства и коммунистической партии, а не интеллигенции. Когда интервьюеры Гарвардского проекта в поисках данных о классовых противоречиях внутри общества спросили, какая из основных социальных групп (интеллигенция, служащие, рабочие, колхозники) получает «меньше, чем заслуживает», они услышали поразительный ответ — по иронии судьбы, респонденты фактически горячо подтверждали заявление Сталина, что классовый антагонизм в Советском Союзе уничтожен. Все социальные классы, даже интеллигенция, получали «меньше, чем заслуживали», — по мнению большинства респондентов из всех классов, хотя, следует признать, из представителей рабочего класса и крестьянства лишь около половины придерживались такого взгляда в отношении интеллигенции. Кроме того, многие респонденты спешили напомнить интервьюерам, что уместно назвать еще одну группу, пропущенную в вопросе, — «партийных работников»; вот они получают больше, чем заслуживают[16].
Такая нежность рабочих и крестьян к интеллигенции несколько удивляет, ибо среди рабочего класса совершенно очевидно царил сильный антиинтеллигентский настрой во время революции и в 1920-е гг., когда на «буржуазных специалистов» постоянно нападали как на недобитков привилегированных классов времен царизма, ухитрившихся сохранить свои привилегии, несмотря на революцию. Во время шахтинского процесса 1928 г. рабочие не только разделяли мнение прокурора, что подсудимые-инженеры виновны в измене и саботаже, но склонны были идти даже дальше («снести им головы — еще мягкое наказание», «надо расстрелять их всех, иначе не будет нам покоя»)[17].