Музей заброшенных секретов - Оксана Забужко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но Бог — есть, есть! По трупам шла, трупы и получила, — а что, думала, весь век по ее будет? Думала, весь век, как сыр в масле — то за мужем, а как мужа в гроб загнала, так дочку в великие художники выпихнуть?.. Гениальная Владочка, куд-да там, — настругала своих лубочных коллажиков, как капусты, а Европе что, там давно пустыня, британцы вон уже и премию Тернера за какое только ге не дают, а наши и уши развесили — ах, скажи ты, всемирно известная художница, на гоночной машине ездит! Вот и доездилась — пусть теперь матушка получает на старость то, что заработала!..
Следующий звук — падение стула. Это из-под меня, — а я, вскочив на ноги, возвышаюсь над загаженным столом, как Ленин над трибуной в старом советском фильме, и выкрикиваю, давясь, в стёкла бериевских очков что-то маловразумительное и на удивление жалкое, что-то начинающееся с «да как вы смеете» или типа того, от чего самой хочется немедленно провалиться под землю, — и когда в поднявшейся суматохе, в круговерти белых официантских рубашек и повернувшихся в мою сторону множественными пятнами чужих лиц выныривает во весь свой монументальный рост Адька, взмахивая руками, как дирижер над ямой оркестрантов, что перепились и режут какофонию, я, уступив ему свою трибуну, самым позорным образом спасаюсь бегством — споткнувшись, больно ударившись по дороге бедром о какой-то угол стола или стула, невидяще рванув с вешалки полушубок, — прочь, в дверь с отчаянным визгом ее петель, в едкую, размокшую масляную темень с плавающими в ней фонарями, по ступенькам, шумно дыша и поскальзываясь, под топот собственных сапожек, — и только на тротуаре, остановившись, замечаю в руке судорожно стиснутую салфетку: это когда же я ее схватила и зачем, интересно бы узнать, — собиралась запустить ею в лицо Лысому, что ли?..
Ночь, сугробы, опушенные изморосью фонари, тучи над Прорезной, что несутся быстро-быстро, разматываясь свитками дыма поверх свинцовой лунной подсветки… В детстве папа с мамой катали меня вечером на саночках — впрягались и бежали по длинной зимней улице, и как-то на повороте я из саночек выпала — и осталась лежать в сугробе, неподвижным закутанным свертком. За ту минуту или две, пока родители спохватились, вся вселенная обрушилась на меня одну — как на астронавта, что вышел в открытый космос. Помню небо вверху — усыпанную звездами черноту — и неимоверную, вселенскую тишину, какой никогда больше потом не слышала. Когда родители вернулись, с шумом и смехом, я уже знала, что мир на самом деле другой, чем они стараются меня убедить. Что человек в нем одинок. И что плакать — а они очень удивлялись, что я не плакала, — плакать под этим небом не для кого.
Не знаю, сколько времени проходит теперь — тоже минута или две, — пока я не слышу за спиной торопливое шуршание снега под знакомыми шагами — шух-шух, густой пар дыхания, родной запах прокуренного шерстяного пальто, автершейва, тепла, кожи — дома. Звенят ключи:
— Маленькая ты моя, ну что ты, а ну давай быстро в машину, а то еще простудишься…
И только теперь — развернувшись к нему, толкнувшись головой в расхристанную грудь, в родной запах, прогребаясь руками сквозь мягкую ткань шарфа, через отвороты кашемирового пальто, утупливаясь, зарываясь в него всего, как в землю от артобстрела, я наконец даю волю всем слезам разом, будто накопившимся за двадцать лет — от того самого дня, когда плакала на груди у Сергея, у первого мужчины, перед которым раскрылась, — одним взрывом, словно из меня со страшным, рявкающим звуком выбило пробку, и рыдания, что весь день подступали к горлу, как лай, вырвались наружу. Как собачий лай.
Мама, мамочка. Адя, Адюша. Не отпускай меня.
— Ты уже спишь?
— Умм…
— Ты со мной каким-то другим стал, знаешь?
— Ммм?..
— И когда входишь… Внутри… Как-то по-другому… Я больше не жду развязки, понимаешь? Просто ты во мне, и всё. Как во сне. Или как дыхание.
— Это хорошо или плохо?
— Глупыш мой… Хорошо, хорошо… Спи.
— Иди сюда.
— Что, снова?
— Ага. Снова и всегда. Зачем ты вообще эту рубашку надела?
— Послушай. А ты в это веришь? В то, что он сказал про Владину маму?
— Что она на него стукнула? Да похоже — а то чего бы столько лет чужую тетку ненавидеть, как родную…
— Нет, не это, а то, как он сказал про Владиного отца — что она его убила? Ты веришь, что так бывает?
— У тебя ножки до сих пор холодные, ах ты утенок мой… Давай их сюда… В жизни всякое бывает.
— Ты когда-нибудь был с такой женщиной? Которая тебя убивает, и ты это чувствуешь — изо дня в день?
— Я уже забыл. Все забыл, что было раньше. Интервью не в тему.
— Ну ты даешь, а у кого же мне теперь о таком спрашивать?..
— Смешное ты, я тебя хочу. Все время. Представляешь?
— Нет, ты послушай… Я еще днем, когда от Вадима вышла, про Владу подумала то же самое. Ну что у нее не было с ним, с Вадимом, другого выхода. Знаешь, как в туннеле, где можно только вперед… Может, это вообще так — в смерти одного из супругов всегда виноват другой?.. Вот ведь и в старину к вдовам недаром относились с подозрением… И к вдовцам…
— Ммм…
— Нет, я серьезно… Тот, кто выжил, того другого, так получается, ну как бы не удержал — отпустил… Отдал смерти, понимаешь?
— Тшшшш… Не думаю о таком. Мы с тобой будем жить долго и счастливо и умрем в один день.
— Правда? Ты мне обещаешь?
— Слово-кремень. В случае чего подорвемся одной гранатой.
— Почему ты это сказал? Про гранату?..
— Откуда я знаю. Я вообще уже спал.
— Бедняжечка!
— Ага. А ты меня растолкала — и, вместо того чтобы заняться делом, стала допытываться, кого я убил.
— Чудо ты мое. Положи лапку вот сюда, угу, так хорошо… Я знаю, что ты никого не убивал. Честно.
— Честно-честно? Ты мне веришь?
— Верю, Адюша.
— Тогда давай спать.
И нам будет сниться один и тот же сон сон. Один и тот же сон, моя маленькая, — только смотреть мы его с тобой будем с разных концов.
Ты где, Адриан?..
Я здесь. Не бойся. Дай мне руку…
…Ночью гудел ветер, и жалобно свистело в воздухоходах, словно плакали гонимые над землей сонмы загубленных душ. Громадные ели над входом в крыивку угрожающе махали во все стороны лапами, загребая воздух, — и Адриану на мгновение показалось, будто это десятки рук с треском раздвигают ветви, проламываясь через лес, и в завывании ветра почудились, далеким отзвуком, крики чужаков и лай собак. Но это был лишь ветер — «лем ветер», как говорили прибывшие из Закерзонья лемки, которые, проблуждав все лето по опустошенной земле, среди сожженных поляками сел, где только одичавшие коты выбегали навстречу людям, верили, будто воздух умеет хранить отзвучавшие голоса, — уверяли, что ветер нередко приносил вместе с запахом пожарищ гомон большой массы людей: плач детей, рев домашней скотины, треск моторов — все те звуки, что сопровождали 24-часовую депортацию, происходившую на самом деле более месяца назад. Адриан каждый раз терпеливо растолковывал им в ответ на это, что существование звука без его источника — вещь физически невозможная, и даже рисовал прутиком на земле спектр затухающих колебаний, — но в последнее время и у него все чаще случались подобные звуковые галлюцинации: истончались нервы, и это было скверно, потому что впереди возвышалась целая непочатая зима, как крепостная стена, через которую не перескочишь, и перебраться на другую сторону можно только подкопом, ползком, терпеливо зачеркивая в крыивке на календаре день за днем… «Я ж с ума сойду!» — мелькнуло в голове внезапной вспышкой — он рассердился на эту мысль и, вскочив на ствол поваленной смереки[34], перевернулся, обхватив ствол снизу руками и ногами, бесстыдно-радостно ощущая каждой мышцей пробуждение тела (сущее ребячество, баловство, мог бы и поверху пройти, а следы замести хвоей!), — тело включилось, мгновенно припомнив давно забытые навыки, глубоко затаившуюся в нем ловкую, паучью четырехрукость альпиниста, с которой когда-то, в другой жизни, оно преодолевало горные овраги в пластовых походах, — это было то же самое тело, пружинистое и послушное, и настоящим, взрывным наслаждением оказалось вот так, по-медвежьи, карабкаться низом по стволу, стараясь не сбить налипшую сверху мокрую снеговую напушку, — вмиг вспотев, согретый изнутри здоровым, как из печи, жаром, он добрался до места, откуда нужно было соскочить в незамерзающий ручей — «теплицу», остановился, вновь оседлав ствол, и победно перевел дух, окидывая взглядом всю подсвеченную в темноте снегом лесную расщелину с ручьем на дне…