Петр III - Александр Мыльников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В свете сказанного двустишие приобретает антиекатерининскую направленность, что, как мы знаем, типично для народной легенды о Петре III. А это в свою очередь вводит кильское пророчество в общее русло развития легенды, а главное — в контекст слухов о «чудесном спасении», которые привели к появлению первых четырех самозванцев в России (1764 и 1765 годы) и Степана Малого в Черногории (в 1766 году). Если вести о Н. Колченко, А. Асланбекове, Г. Кремневе и П. Чернышеве едва ли доходили до Киля, то слухи, что Петр III жив, за рубежом были известны (вспомним хотя бы хроникальную запись под 1762 годом чеха И. В. Пароубека). Была осведомлена европейская общественность и о Степане Малом. Характерно, что итальянский сонет о «беспокойной тени» Петра III, пришедшей в Черногорию, чтобы «найти здесь благочестивое успокоение», возник около 1767 года.
У нас нет достаточных оснований утверждать наличие прямого влияния толков о Степане Малом на кильское пророчество. Но по крайней мере два совпадения бросаются в глаза: во-первых, сакрализация героя легенды (в гольштейнском двустишии Петр III назван «божественным», о себе как «посланце Бога» неоднократно говорил Степан Малый); во-вторых, вера в реальность героя легенды. В одном случае он ожидается (кильское двустишие), в другом — уже объявился (Степан Малый).
Если не прямое воздействие, которое, впрочем, полностью исключать нет оснований, то, во всяком случае, общность духовной атмосферы здесь налицо. Это и обусловило появление кильского пророчества, которое родилось на пересечении реальных политических факторов (подписание копенгагенского договора) и фольклорного осмысления темы «чудесного спасения» и ожидаемого возвращения героя, бытовавшей в славянской среде. Двустишие явилось аккумулятором подобных представлений, распространявшихся в этой среде, но переработанных с учетом местных гольштейнских интересов. Разумеется, кильское пророчество не означало реального появления в Киле самозваного «третьего императора» (случай для германской истории вообще редчайший). Но в контексте общего генезиса легенды о возвращающемся герое-избавителе оно вплотную подводило к этому. Во всяком случае — психологически. В силу сказанного кильский автограф с полным основанием должен занять место в истории немецко-русско-славянских народных контактов.
Петру Федоровичу не суждено было вернуться в Киль, куда он рвался после переворота 28 июня 1762 года. И все же он возвратился сюда, в свой родовой замок в Киле, где появился на свет, — в виде пророчества, столь лестного для его памяти.
Из екатерининских манифестов конца июня — начала июля 1762 года народ узнавал, что думают, а точнее сказать, как понуждают думать правящие верхи о прошлом и начавшемся новом правлении. Но думал по-своему и народ. И чем более он думал, тем менее верил правительственной риторике. Официальная версия этих событий стала вызовом, столкнувшись с которым народная культура попыталась выработать собственный опыт, разумеется, на уровне массового политического сознания той эпохи, то есть в рамках наивного монархизма.
Дело в том, что при нарушении естественного родового порядка наследования престола, по верному замечанию Б. А. Успенского, «тот, кто реально занимает царский трон, может в сущности сам трактоваться как самозванец» [176, с. 206]. Но как раз это нарушение и юридически, и фактически составляло важнейшую особенность прихода к власти Екатерины II. Именно в эти дни конца июня и начала июля 1762 года берут истоки народные представления о Екатерине II как о царице «ложной», фактически самозваной. В народном сознании тех лет она нередко рисовалась самозваной правительницей иностранного происхождения, приносящей вред России. «Что ныне над народом российским сочиняетца иностранным царским правительством, хотят российскую землю раззорить и привесть в крайнюю нужду, однако, сколько потерпят, а Россию не раззорят. Токмо не будет ли им самим раззорения, а уже время наступает к бунту… а государыню выслать в свою землю», — говорилось, например, в подметном письме, появившемся в июне 1764 года [167, с. 67].
За этим нет нужды усматривать, а тем более выискивать некие националистические, а тем более антинемецкие аспекты народного сознания. Конечно, Екатерина II была немкой. Но ведь подметное письмо, осуждавшее ее, было составлено в пользу шлиссельбургского узника: «А надлежит царским престолом утвердить непорочного царя и неповинного Иоанна Антоновича, и вся наша Россия с великим усердием и верою желает присягать».
Хотя о его немецком происхождении было хорошо известно, это не помешало тому, что не только в дворянских кругах, но и в народе еще во времена Елизаветы Петровны циркулировали слухи в пользу свергнутого императора и его родителей. Из дел Тайной канцелярии, на которые ссылался В. В. Стасов, видно, что, при всей путаности подобных слухов, они носили оппозиционный характер. В 1754 году, например, поступил донос на копииста вотчинной коллегии и мясника, которые вели такой разговор: «Вот как ныне жестоко стало! Как была принцесса Анна на царстве, то в России порядки лучше нынешних были, а ныне все не так стало, как при ней было; слышно, что сын принцессы Анны, принц Иоанн, в российском государстве будет по-прежнему государем» [9, л. 69]; изредка поминался и его отец, которого на русский манер часто называли «принцем Антонием», и то относились к нему сочувственно, то не очень. В 1747 году некий крепостной был бит кнутом и сослан на каторгу за то, что, рассказывая об аресте Антона Ульриха, добавлял: «А нынешняя государыня не лучше его, она такая же дура» [9, л. 68]. Наоборот, ссыльный колодник предвещал в 1752 году скорый конец Елизаветы Петровны и возвращение «Антония Урлиха» на всероссийский престол: «…и будет он по прежнему» [9, л. 68 об.].
Но ведь и Петр Федорович был по отцу немцем, да и правильно говорить по-русски не научился. Екатерина, страдавшая тем же, в отличие от своего супруга с первых же лет пребывания в России стремилась (и это, конечно, делало ей честь) по мере возможности включиться в русскую среду. То, что делала она это сознательно, видно по ее «Запискам». Она была убеждена, что «Россия может служить для иностранцев пробным камнем их достоинств и что кто успеет в России, тот наверно может рассчитывать на успех во всей Европе. Я всегда считала это замечание вполне справедливым, потому что нигде не замечают слабых, смешных и дурных сторон иностранца, как в России; иностранец может быть уверен, что ему ничего не простят, и это от того, что всякий русский от природы, в глубине души своей, чувствует некоторое отвращение к иностранцу» [86, с. 135]. Исходя из последней посылки Екатерина во многом строила свою публичную политику, играя на национально-русской струне еще в бытность великой княгиней. Струну эту она напрягла до предела в дни переворота и своего утверждения на украденном у внука Петра I троне. «Знайте, — заявляла она в письме Понятовскому 2 августа 1762 года, — что все проистекло из ненависти к иностранцам; что Петр III сам слывет за такого» [144, с. 103]. Конечно, настроения такого рода в части русского общества существовали и разжигались теми, кто в тот момент стоял за Екатериной. Но они не имели глубоких корней и в народной массе серьезного распространения не приобрели. Екатерина как была, так и осталась в народном представлении «немкой», иначе говоря — «чужой», а Петр III, равно как и Иван Антонович, воспринимались «своими».