Миртала - Элиза Ожешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Солнце Азии не разожгло огня ни в моих волосах, ни в глазах. Я родилась в Риме.
— Вот как! Клянусь Юпитером! Риму за тебя не стыдно. Немного забавно звучит латинская речь в твоих устах, но тем самым делает тебя оригинальной, а все оригинальное теперь в моде у римлян. Как тебя зовут?
— Миртала.
— И имя диковинное. Где ты живешь?
— В Тибрском заречье.
— Мои соболезнования. Нога моя никогда бы не ступила туда…
Он еще немного посмотрел на нее и вернулся к своей работе. Некоторое время спустя он снова взглянул вниз, как будто хотел проверить, ушла ли она. Но она продолжала стоять на том же самом месте и, скрестив руки на груди, смотрела вдаль мечтательным взором. Полоска солнечных лучей, закравшись под карниз портика, разожгла тысячи искр в ее волосах и в ниспадавших с плеча узорчатых лентах. В глазах художника блеснуло что-то вроде восхищения.
— Это твои работы? — спросил он.
— Мои, — ответила она и гордо развернула одну из полос.
— Прелестные узоры! — сказал художник, всем телом наклонившись вниз. — Откуда берешь их?
— Я уже давно составляю их сама. Я импровизатор…
— Арахна![16]Я должен вблизи рассмотреть твои работы!
Издав этот возглас, он сорвался с места и, не выпуская кисти из руки, быстро и грациозно стал спускаться с подмостков. В этот самый момент в портике появилась женщина, державшая за руку мальчика в короткой алой тунике и красных сандалиях, на шее у него висела цепочка с маленьким золотым шариком, буллой. С черных кос женщины прозрачная легкая накидка серебристым облаком сплывала на белое платье, богато украшенное серебряной вышивкой и на плечах перехваченное рубиновыми заколками. За ней шел слуга, несший разные школьные принадлежности, как то: продолговатый тубус, в котором хранились пергаментные свитки, дощечки, стилосы, губку и чернильницу. Завидев приближающуюся к нему женщину, Артемидор склонил голову в почтительном поклоне. Она издали поприветствовала его дружеской улыбкой, а ребенок полетел вперед с криком радости и, нежно обвив художника маленькими ручками, доверительно защебетал. Мальчик был шаловливый, прелестный, живой, с ловкими движениями, а глаза его искрились сообразительностью. Он заворковал, что возвращается из школы, там сегодня учитель Квинтилиан[17]рассказывал замечательную историю о Манлии, который помогал бедным, защищал угнетенных и погиб такою страшной, жуткой смертью…
— Веди себя тихо, Гельвидий! Из-за твоей трескотни я не могу поприветствовать нашего друга Артемидора!
Статная и нарядно одетая женщина, произнося слова эти, ласково посмотрела на ребенка, и этот взгляд осветил светом доброты и спокойной душевной радости несколько суровые черты ее лица.
— Каждый раз, Артемидор, когда прохожу здесь, я любуюсь произведением твоим. Как же этот негодный Цестий должен возгордиться своим портиком, после того как ты к его украшению руку приложил. Теперь ему много утешения потребуется. А то после военного поражения, понесенного им в Иудее, этот Неронов любимчик и низкий льстец очень помрачнел и совсем забросил забавы.
— Да что там военное поражение, в Риме только и разговоров, что о его неладах с женой, — сказал Артемидор. — Впрочем, ничего удивительного, что прекрасная Флавия не может найти удовлетворения в браке.
— …и что удовлетворения этого ищет в каких-то экзотических азиатских верованиях и суевериях, — с ноткой высокомерия усмехнулась женщина.
Черные брови молодого художника дрогнули.
— Азия окружила нас со всех сторон, досточтимая Фания! — ответил он угрюмо. — И вполне возможно, что близок час, когда мы, подобно азиатам, будем падать ниц к стопам властителей наших, перед которыми, как перед парфянскими царями, наемные городские стражники понесут огонь, символ их святости и нашего страха. Рабская преданность и суеверия — вот те дары, что нам принес покоренный Восток…
— Покоренный! Но какой ценой! — горько откликнулась Фания.
Однако Артемидор не мог долгое время предаваться мрачным мыслям. Знать, натура его была такой юной, такой свежей, что грусть и горечь быстро растворялись в тихих улыбках.
— Однако эта же самая Азия, — продолжил он весело, — иногда присылает нам прелестные вещицы. В тот самый момент, когда ты, досточтимая Фания, подходила, я вел беседу с еврейской девушкой, у которой, честное слово, самые прекрасные волосы и самые прекрасные глаза, какие я только видел в своей жизни. К тому же она…
Его взор искал Мирталу, которая, хоть и отошла от разговаривавших, улавливала тем не менее смысл их беседы.
— А, ты еще здесь! — воскликнул он. — Взгляни, домина, на нее и на ее работы!
— Эту девушку, — сказала Фания, — я вижу здесь уже давно и не раз покупала тканые узоры, которыми она торгует. Но я не знала…
— Нет, домина, ты только всмотрись повнимательнее, — призывал Артемидор, разворачивая ленту белоснежной шерстяной материи, всю покрытую листьями и цветами таких оттенков и форм, какие только могли быть рождены горячей и буйной фантазией. — Арахна, которая в ткацком искусстве соперничала с Минервой, могла бы позавидовать этим маленьким ручкам… Кто научил тебя рисовать?
— Симеон, муж Сарры…
— Стало быть, ее учителем был какой-то еврей, наверняка неуч, как, впрочем, и все они, чуждый нашему искусству! Как бы я хотел видеть тебя моей ученицей!
Потрясенная услышанным, Миртала задрожала от радости. Она стояла в пламени румянца, с пленительной улыбкой на полуоткрытых устах. И тут она услышала дружелюбный женский голос:
— Идем ко мне; я представлю тебя матери моей и друзьям, а ты расскажешь мне историю свою…
— Я же говорил тебе, Миртала, что диковинки — страсть римлян, а ты — диковинка!.. — смеялся Артемидор.
И, обратившись к Фании, добавил:
— А мне, домина, ты разрешишь быть сегодня твоим гостем?
— Ты можешь не сомневаться в моей дружбе к тебе, а муж мой — он скоро вернется из базилики — и Музоний, обещавший именно сегодня навестить нас, с радостью встретятся с тобой.
Мальчик играл неподалеку с маленькой хорошенькой собачкой, которая была с какой-то женщиной, пришедшей в портик, чтобы купить духи у старого еврея. Фания позвала сына и, снова обращаясь к Миртале, повторила:
— Идем со мной…
Миртала подняла веки и посмотрела в глаза Фании, глубокую черноту которых смягчало их выражение — нежное и ласковое, но прежде всего полное интереса. Она смотрела на еврейскую девушку, которая вдруг побледнела и даже отшатнулась на пару шагов. Войти внутрь одного из тех домов, на которые она восхищенно смотрела столько раз, о жителях которых ей приходило в голову столько всяких чудесных мыслей, было бы для нее безмерной радостью. К тому же она услышала, что там будет Музоний… Так что у нее появится возможность увидеть вблизи и услышать сего мужа… Однако это был дом едомитян! Можно ли ей переступать порог дома тех, кого проклинали ее собратья? Что сказал бы на это Менахем? Что на это сказала бы Сарра, старший сын которой недавно погиб на войне с едомитянами? Что сказал бы муж Сарры, мрачный Симеон, насупленные жесткие брови которого в ненависти сходились от одного только слова «римлянин»? Что сказал бы на это Йонатан… если бы вернулся и узнал, что его невеста посещает дом тех, с кем он вел кровавую битву в стенах окруженного Иерусалима, от мстительной длани коих убегая, скитался он теперь по африканским пустыням, как преследуемый зверь? Бледная, раздираемая между двумя противоположными чувствами, она подняла очи, полные слез, и уже была готова вымолвить: «Нет, госпожа, я не пойду с тобой!» — как Артемидор слегка коснулся ее руки и полушутя, полусерьезно сказал: