Юрий Ларин. Живопись предельных состояний - Дмитрий Смолев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уничтожение Николая Бухарина и арест его жены – конечно, это был страшный удар по всем их близким, особенно учитывая всесоюзный резонанс от процесса над «антисоветским троцкистско-бухаринским блоком». Но удар этот оказался отнюдь не единственным. За месяцы Большого террора в застенки НКВД угодили четыре сестры Иды Гусман – каждая из них получила тот или иной лагерный срок, и встретиться вновь в Москве им довелось только в 1950‐е. У двоих, Марии и Берты, мужей репрессировали «по первой категории», если воспользоваться терминологией эпохи. Проще говоря, они были расстреляны. Владимир Павлович Милютин, некогда нарком земледелия в первом большевистском правительстве, впоследствии один из основателей советской статистики, удостоился высшей меры за «контрреволюционную деятельность», а Карл Генрихович Петермейер, немецкий коммунист, заведующий кафедрой иностранных языков в Институте красной профессуры, – понятное дело, за «шпионаж».
И это только по одной семейной линии, не столь уж близкородственной по отношению к Бухарину. С кровными же родственниками и бывшими женами Николая Ивановича расправлялись поэтапно: его младшего брата Владимира осудили в 1938‐м, первую жену Надежду Лукину расстреляли двумя годами позже, а вот за второй женой, Эсфирью Гурвич, и дочерью Светланой пришли уже в 1949‐м.
Чету Гусманов на пике террора по какой-то причине не тронули, однако не преминули и с них взять жертвенный «семейный налог»: в ноябре 1937‐го был заключен под стражу и в январе 1938‐го осужден на пять лет исправительных лагерей их сын Оскар – студент Военно-инженерной академии имени Куйбышева и воспитанник Московской консерватории по классу вокала.
Лишь в 2019 году его сын, Николай Оскарович Гусман, добился разрешения ознакомиться в Центральном архиве ФСБ с тогдашним следственным делом. Семейное предание получило документальное подтверждение: Оскар пострадал главным образом из‐за родства с Бухариным. Бывшему студенту – загодя, еще до ареста, отовсюду исключенному, – вменяли в вину распространение контрреволюционной литературы в среде антисоветски настроенной молодежи. В частности, в протоколе первого же допроса фигурирует книга Троцкого, привезенная Бухариным из Парижа. В диалоге с оперуполномоченным Оскар настаивает, что даже и не планировал читать эту книгу, но дознаватель тверд: «Вы говорите неправду, так как следствию известно, что о своем желании прочесть книгу Троцкого вы говорили Желнову (однокурснику по академии. – Д. С.)». В том же протоколе проглядывает нескрываемое желание выудить хоть какой-нибудь дополнительный компромат на Бухарина, тогда еще только дожидавшегося суда в тюремной камере. Однако в ответ на вопрос, кто посещал квартиру Бухарина, Оскар сообщает лишь нейтрально-банальную информацию, которая для громкого политического процесса явно никак не годилась, а на вопрос «какие велись разговоры при посещении этими лицами Бухарина?» отвечает предельно лаконично: «Я не знаю». Касательно собственной «антисоветской работы среди слушателей» пояснение тоже краткое: «Такой работы я не вел». Но и без всякого самооговора Оскара Гусмана осудили по статьям 58-1 «В» и 58–10 УК РСФСР – за контрреволюционную деятельность. В лагерях и на поселении он провел суммарно больше пятнадцати лет.
И вот в той невообразимой обстановке, когда для многих отречение от прежних дружб и опасных родственных связей казалось единственно благоразумной линией поведения, что же предпринимают Борис Израилевич с Идой Григорьевной? Самое неосмотрительное из того, что могло только прийти в голову. Разными путями и способами они собирают у себя в квартире на Большой Серпуховской улице (когда-то Гусман самолично этот дом проектировал и строил) детей репрессированных родственников. Не одного лишь Юру, но и еще двух девочек постарше, родных племянниц – Марианну и Аннель, тоже «членов семьи изменников родины», дочерей расстрелянных Милютина и Петермейера. «Они кормили нас, приютили в своей квартире. Мы с Марианной, моей двоюродной сестрой, могли закончить 10 классов и поступить в институт», – вспоминала Аннель Винокурова (Петермейер) больше шести десятилетий спустя.
Стандартное выражение наподобие «благородного поступка» в данном случае мало что описывает. Тут, помимо благородства, ощутимо какое-то обостренное восприятие кровных уз и взлет человечности в очень высоком смысле. И еще, пожалуй, это может расцениваться как попытка противостоять ударам судьбы. Причем попытка не только отчаянная, но и крайне опасная. Пусть даже и говорилось в приказе наркома Ежова № 00486 от 15 августа 1937 года насчет того, что «если оставшихся сирот пожелают взять другие родственники (не репрессируемые) на свое полное иждивение – этому не препятствовать», все же упомянутый тезис никак нельзя было тогда воспринимать в качестве гарантии неприкосновенности для усыновителей.
Риск для семьи, по сути, удваивался из‐за того, что Борис Гусман, в добавление к «контрреволюционному окружению» его жены, сам по себе еще недавно считался отнюдь не последним человеком в столичном истеблишменте. Не ферзем на этом поле, конечно, но и не пешкой. Его положение можно было даже назвать весьма и весьма солидным: он возглавлял Строительный надзор Моссовета, а прежде руководил инженерными работами при возведении мавзолея Ленина. Но в 1935 году грянул первый гром: Бориса Гусмана исключили из членов ВКП(б) «за сокрытие социального происхождения». Дело заключалось не столько в том, что его отец до революции был преуспевающим адвокатом и владел гостиницей в небольшом белорусском городе Горки (хотя и за одно это любому партийцу грозило клеймо «чуждого элемента»), сколько в наличии у Бориса Израилевича родного брата Михаила (Моисея) Гусмана. Последний считался одним из организаторов антисоветского мятежа в пресловутых Горках – причем мятеж тот, получивший наименование «Погодинского восстания», произошел еще в 1918 году. После подавления «белогвардейского выступления» Михаил бежал за границу (хотя о реальной его причастности к организации мятежа до сих пор судить затруднительно), однако впоследствии вернулся в страну и скрывался под измененным именем. Спустя семнадцать лет после тех событий они почему-то вдруг вновь привлекли внимание органов. И Бориса задним числом обвинили в недонесении на брата, если уж называть вещи своими именами. Однако при этом посчитали, вероятно, что исключение из партии – достаточно суровая кара за «прошлые грехи», и развития сюжета тогда не последовало. Аукнулся он через годы – и уже по полной программе.
Ничуть не удивительно, что с 1935 года карьера Бориса Израилевича пошла на спад: он переместился в «другую лигу». Служил одно время главным инженером треста «Москультстрой» и заместителем главного инженера «Союзкурорта» при Наркомздраве СССР. В 1938–1939 годах, как раз в тот период, когда его приемный сын только учился ходить и разговаривать, Борис Израилевич заведовал технической частью в ходе капитальной реконструкции здания на Большой Дмитровке, где вскоре обосновался музыкальный театр имени Станиславского и Немировича-Данченко. Похоже, всячески сторонился