Рейд "Черного Жука" - Алексей Горяйнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я читаю газеты. Каждое утро цыган приносит их из «пункта». Мне доставляет большое наслаждение то, что я с моим отрядом в пару дней стал центром мировой печати. От меня зависит мировой скандал. В пару дней я могу стать «центром мира», ибо конфликт России и Китаем, несомненно, начало мировой войны. На Востоке вспыхнет пожар.
Лишь теперь я почувствовал, какие нити держу в руках. Пусть эта сухая английская подошва думает, что я марионетка в его руках.
Он жестоко ошибается. Иначе я непроходимый осел. Он очень осторожен. Теперь мне понятно, почему ни он, ни кто-либо «другой» не мог Дать мне своих лошадей. Однако ни ему, ни кому-либо «другому» не удастся умыть руки. Я их запачкаю пеплом и кровью.
Сегодня во всех наших газетах опубликованы «подробности налета красной банды на с. Щучье». Меня взволновало и насторожило одно обстоятельство – откуда узнали газеты подробности расстрела генерала Аникина? В статейке «Смерть старого воина» это описано так, как было на самом деле. Мы, выполняя роль «большевиков», естественно, должны были расправиться с богатеями села.
При налете генерал, доживающий в этом селе, был ранен в бок пулей из томсона. И когда его вместе с другими привели ко мне, он потребовал:
– Большевик, прикажите сделать мне перевязку. Я ответил, что «не из-за чего хлопотать, сейчас вас расстреляют».
И тогда он мне саркастически бросил, кивнув головой:
– Ну, а я полагал, что вам доступна эстетика казни.
– То есть, генерал? – изумился я.
– Мерзко расстреливать окровавленного человека.
Этих слов никто не мог передать в газету, кроме моих людей.
Несомненно одно – кто-то осведомляет.
Я думаю – кто. Так или иначе узнаю. А если не узнаю, поступлю так, как обычно и следует: уничтожу того, кого заподозрю. Троих, четверых. Это гарантия. Правда, не стопроцентная, но верных восемьдесят процентов. Если же и после повторится – я тоже повторю опыт.
Сегодня утром кроме газет цыган привез из «пункта» объемистый пакет от Воробьева. Все готово к переходу через границу. Сегодня ночью мы двинемся и восточней русского села Олечье перейдем на советскую территорию. Внимание большевистских частей отвлекут обстрелом русской территории с китайского берега.
Дальнейшая моя деятельность будет распространена на крупные пограничные села Олечье, Церухайтуй и Обегайтуй. В этом районе постоянно действовали банды Ивана Александровича Пешкова. Воробьев высказывает полную уверенность в восстании этих сел против Советской власти. Беспорядки в пограничной полосе – лучшая гарантия победы.
Чьей? И над кем?
Мне хочется думать – нашей, то есть моей. Моей над моим изгнанием.
В Олечье «работает» наш человек. Завтра мне передадут от него письмо.
Удивительно в тон Воробьеву берут китайские газеты, да и иностранные тоже.
Китайские чиновники открыто доказывают, что боеспособность большевистской Красной Армии незначительна и что «преобладающие в армии крестьянские настроения», несомненно, скажутся в самом начале новой гражданской войны, которая якобы в России неизбежна.
Иностранные газеты пестрят статьями, «беспристрастно» оценивающими боеспособность Красной Армии с точки зрения объективной военной доктрины.
Ребенку понятно, зачем все это.
Что же, мир отдохнул от германской войны. Десять миллионов человеческих жертв увеличится по крайней мере вдвое. Римский папа открыто призывает к «крестовому походу» против большевиков.
Если ворон каркнет – близко смерть. Если церковь поднимет крест – близка война.
Я радуюсь одному: вновь начинается дьявольский шабаш и я в этом шабаше танцую первым. Я первый стегну отвергнувшую меня.
Близко сумерки. Голые вершины скал становятся фиалковыми. Над падью быстро, со свистом пролетает стайка чирят. И оттого, что они быстро пронеслись, на душе становится холодно. Быстрый полет их для меня всегда был предвестником стужи. А еще – маленькие пичужки, похожие на синиц. Поблекшая, обожженная морозом трава. По застывшим стволам черных березок ползает множество этих синичек. Цыкают они тихо, как сверчки днем. Я затаился – гляжу на них. Одиночество подкатывает к сердцу.
Слышу чей-то голос:
– Может, по домам разойтись? Что же ветры перемывать.
– Сиди. Объявят, и домой попадешь, – отрезают ему.
В другой группе вполголоса запевают песню. Но она не слаживается и умолкает. К ним подходит Киряк, или, как его теперь прозвали, Ананий – адская машина. Оказалось, он утаил свою тирольскую шляпу и, когда мы без дела, носит ее вместо шлема.
– Эко я обучу вас нашинской, тамбовской, – заявляет он. Ананий бывший антоновец. Но с Антоновым он разошелся «по-идейному», имел свой отряд, действовавший «сапаратно».
Ананий садится на корточки, упирается локтями в коленки, обхватывает ладонями щеки. Поет он безголосо, скверно, но песня мне нравится. Антоновская песня. Мотив ее – что-то среднее между «Бродягой забайкальским» и старинной песней «Уж ты воля, моя воля».
Незаметно я придвигаюсь ближе к ним. Я хочу дослушать песню. Печально глядя вдаль, Ананий тянет. Голос у него тонкий-тонкий, бабий голос, и дрожит:
Позади я слышал, как философствует Андрей-Фиалка. С ним редко бывает приступ такого словоизлияния. Но раз он «разбежался», то уже не остановится.
– …и вот, дура-мама, весна. По всей-то землешеньке цветут вишневые сады, грядами, а между ими зеленя по колено. И – шабаш. Весь, дура-мама, мир стихнет. Мечи перекуют на оралы. Я объявляю: ни у какой дуры-мамы не удержится злоба на душе перед такой красой.
Ему возражает парень с жиденькой бородкой. Этот действительно был монашком в Раненбургском монастыре. За воровство он был сослан большевиками в Казахстан, но оттуда пешком пришел в Китай, через Монголию. Все знают, что он вор, и он этого не таит. Это его «чесная профессия».
– А я, братцы, – гнусливым голосом поет он, – одной зрительности держусь: социализма, отменная, скажу, социализма, на земле утвердится через воровство. Зрительность моей точки такая: собственностей на земле не будет, вот и мир воцарится, благословенность в человецах утвердится. А, братцы, ворами собственность как раз не допускается.
Китаец восхищенно смотрит на них. Из всего их разговора он понимает только одно слово – социализм.
Я замечаю: харбинский гимназист, оглядываясь в мою сторону, быстро перебегая к ним, нагнулся и, вытягивая шею, жадно и громко шепчет: