Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31-й армии. 1941-1945 - Леонид Рабичев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Курсант Рабичев! Десять нарядов вне очереди! – А потом: – Запе-вай!
На двенадцатый день на утреннем построении я заснул в строю и с примкнутым штыком упал и получил уже не помню какое наказание.
25 декабря 1941 года «Дорогая мама!
Никак не могу привыкнуть к своему положению, главным образом потому, что не умею ни ходить в ногу в строю, ни бегать. Первые месяцы на это смотрели сквозь пальцы, теперь мне буквально не дают прохода. Каждый старается подковырнуть как-нибудь. Мне кажется, что я ходить не научусь и что меня будут держать в стенах училища, если только будут держать, до конца войны. Таким образом, я рискую стать вечным курсантом. Мне надоело ходить в мокрых валенках. У меня не проходит насморк и кашель. Опаздываю на построения и получаю наряд за нарядом. Мою полы, ношу из проруби ведра с водой, колю дрова, чищу туалеты и тому подобное.
23 февраля в день Красной армии получил увольнение, рыскал по всем столовым города и, в конце концов, здорово наелся. Целую! Леня…»
Вечером в часы (два часа) самоподготовки я наверстывал по учебникам то, что просыпал в классах: электро– и радиотехнику, телефонию, уставы – и на занятиях получал пятерки.
Это спасало меня. Но я опять ушел от темы.
26 декабря 1941 года
В раздевалке перед столовой были расположены вешалки для шинелей всех рот и взводов училища, для каждого взвода – около сорока крючков, около каждых сорока шинелей на посту, чтобы не украли – по два курсанта. План был таков: перед вешалкой соседнего взвода имитировать спор, готовый перейти в драку.
Кто-то из курсантов должен был обратиться за помощью к дежурным того взвода, любой ценой отвлечь их внимание от охраняемых ими шинелей, а в это время два наших курсанта с ножницами должны были отрезать хлястик от любой попавшей в поле их зрения шинели.
Операция удалась. После возвращения из столовой я пришивал к своей желто-серой, отнюдь не цвета хаки, шинели свой новый хлястик.
К сожалению, на третий день после завтрака на шинели у курсанта Сиротинского не оказалось хлястика. На следующий день операция в виде «боевого задания» была повторена.
В этой «огромной битве» за два хлястика принимали участие все курсанты училища, нет, несколько выпусков училища, видимо, на протяжении всей войны.
Офицеры всех рангов училища неоднократно повторяли знаменитую крылатую фразу Суворова: «Тяжело в учении – легко в бою!» Завтрак, видимо, входил в понятие учения.
Старшина на завтрак выделял пять минут.
Два курсанта разрезали несколько буханок черного хлеба на ломтики.
Они торопились, и ломтики получались у одних толстые, у других тонкие. Это была лотерея, спорить и возражать было некогда. На столе уже стоял суп из полусгнивших килек, кильки приходилось глотать с костями. На второе все получали пшенную кашу.
В первый день я не мог съесть ни супа, ни каши и поменял их на четыре компота.
Оказалось, что существовала отработанная практика обменов. За суп – два компота, за второе – четыре, за хлеб и сахар – второе или наоборот.
Полуголодное существование, с которым я еще не успел столкнуться, вырабатывало свои отнюдь не соответствовавшие представлениям «гражданки» типично рыночные товарные отношения.
Бег из столовой в учебные корпуса ничем не отличался от бега из казармы в столовую.
Однажды я серьезно провинился. Перелез через чугунную решетку, отделяющую училище от города. Пропадая от голода, рыскал по городу в поисках пирожков со свеклой – других в Бирске в продаже не было, – нашел их в каком-то служебном буфете, наелся досыта и при выходе на улицу попал в руки наряда, цель которого была вылавливать блуждающих по городу без разрешения на увольнение курсантов. Командир роты и командиры трех взводов долго допрашивали меня и решили передать дело в трибунал. Помню, как я временно был поставлен в караул, и душа у меня уходила в пятки.
Перечеркивалась вся моя прежняя жизнь. Вечером меня посадили на «губу». Жестокое наказание было вызвано случайным совпадением. Подобно мне и одновременно со мной перелез через решетку курсант из другого взвода и, в отличие от меня, в казармы не вернулся, дезертировал.
Видимо, пытаясь выслужиться, а вернее, для самооправдания нас объединили. Сначала я думал, что все всерьез, а потом понял, что это для какой-то игры, а какой – не знал. Вечером ко мне в камеру пришел пом-комвзвода Гурьянов и сказал:
– Не паникуй! Все понимают, что ты не собирался дезертировать из училища, но у офицеров нет табака. Пиши в Уфу матери, чтобы она срочно привезла тебе две пачки легкого табака, привезет – все будет в порядке. Пиши письмо, завтра оно будет в Уфе.
Я написал письмо, и мама на следующий день на рынке в Уфе обменяла мой пиджак на три пачки «Золотого руна», взяла на три дня отпуск. В Москве она была заместителем директора Экспериментального завода режущих инструментов, и, как человека партноменклатурного, в Уфе ее сделали начальником гужевого транспорта города. За десять часов пара лошадей по накатанной зимней дороге довезла ее до Бирска. Узнав, в чем суть дела, она пошла на прием к начальнику училища, подарила ему пачку табаку. Тот разрешил ей свидание со мной.
Она вошла в камеру, положила на стол буханку черного хлеба и дала мне две пачки табаку, которые я тут же передал Гурьянову. Через час при смене караула меня выпустили из камеры, и сержант предложил мне после трехчасового свидания с матерью отправиться в свой взвод.
Инцидент с трибуналом, ко всеобщему удовлетворению, был исчерпан, только, разговаривая с мамой в камере, я как-то незаметно, отщипывая по ломтику, съел уфимскую буханку хлеба.
Состояние моих ног привело мою маму в ужас. Шнурки, которыми к подошвам были пришиты голенища моих валенок, давно сгнили. Гвозди, которыми каптерщик старался скрепить подошвы, вылезли, из двух открытых дырок, как из разинутых пастей, торчали мокрые, полусгнившие, дурно пахнущие портянки, внутри которых в застарелой грязи плавали мои мокрые замерзающие ноги.
Я систематически заглядывал в каптерку, но никакой подходящей замены найти не мог. А тут вдруг, узнав, что ко мне из Уфы приехала мать, прибежал каптерщик с парой новых американских военных ботинок, новыми портянками и новыми обмотками.
Никогда я себя так комфортно не чувствовал, но ведь опять возникло дикое различие: все училище в черных кирзовых сапогах, а я в высоких желтых ботинках и новых коричневых обмотках, и опять все внимание на мои не в ногу марширующие ноги – у всех левая нога вперед, а у меня правая. Пять нарядов вне очереди.
Неужели я когда-нибудь начну ходить как все?
Мама уехала в Уфу, а на следующий день, после подъема, командир взвода приказал всем курсантам надеть противогазы. Наступил день химподготовки.
Письмо Виктора, Магнитогорск, 21 января 1941 года
«Дорогая мама! Ты пишешь, что у Лени все плохо. Я ожидал, что это будет так. Вначале вообще тяжело, а в настоящее время и для Лени в особенности, однако имей в виду, что есть места гораздо хуже…»