Тайна жизни - Михаил Николаевич Волконский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В какой же картине мы будем участвовать?
Потом мама начинает говорить что-то в примирительном духе, но Миша не вслушивается. Дипломат начинает вертеться кольцами. Вере становится совсем страшно. Она путается в серебряных сетях и начинает отбиваться, но напрасно — уже поздно, она не в силах ничего сделать. Тут является Веретенников в латах и шлеме, какие нарисованы на богатыре, на обложке книги с былинами. Миша уверен, что, когда маленькие уходят спать, Веретенников надевает такие латы. Он машет мечом по воздуху и освобождает Веру. Потом он начинает сражаться с дипломатом.
— Я могу быть рыцарем! — говорит барон.
Миша нисколько не боится за Веру: она очень милая, рассказывает ему сказки и занимается им. Он ее очень любит, и, если ему нужно спросить о чем-нибудь, он идет к ней, и она всегда объяснит. Благодаря этому Вера своя, простая, обыкновенная, как няня или мама. Необыкновенная — это Надя. Она редко говорит с маленькими. Она много читает на верхнем балконе, куда Мише не позволяют ходить. Говорят, что он свалится сквозь перила, но на самом деле не позволяют потому, что балкон — место, где Надя у себя дома. Миши еще не было на свете, когда Надя была такая, как он. Да и была ли она такая? Может быть, она — вовсе не Надя, а принцесса, которую ищет заколдованный принц. И принц этот заколдован в Алтуфьева. Он должен так вот есть и пить с остальными, носить пиджак и крахмальную рубашку, а на самом деле он — принц. Разве это невозможно? Надя будет узнана им, и он освободит ее, то есть она станет принцессой, а он — принцем.
Если бы Миша мог, он непременно допытался бы, не принцесса ли Надя? Но для этого нужно победить много препятствий, а Алтуфьев, по-видимому, не хочет сделать это и предпочитает носить пиджак и крахмальную рубашку. А пожелай он — мог бы стать принцем и освободить Надю. А так, может быть, они навсегда и останутся: он — Алтуфьевым, а она — просто Надей, и никто не узнает, кто они на самом деле.
Глава IX
«Право, этот мир чудесный
Лучше нашего стократ;
Лучше козни чародеев,
Чем житейский наш разлад!» —
говорил Алтуфьев на возвратном пути из Власьева.
Он долго смотрел сначала на звезды, блестевшие в глубине безоблачного, раскинувшегося над головой неба. Земля так же широко раскинулась вокруг. Поля тонули в неопределенной светло-дымчатой дали, пахло налившей свой колос рожью. Пристяжная временами задевала вальком по гнувшимся на дорогу стеблям, и они шуршали соломенным, особенно слышным в ночной тишине, шорохом. Эта тишина словно была полна неведомых звуков, сливавшихся и исчезавших в ней, как сливаются и исчезают определенные цвета радуги в белом прозрачном и неопределенном для глаза свете.
— Да, в такую ночь, под влиянием этих таинственно мерцающих далеких звезд, невольно ищешь загадочного, сказочного, таинственного, — думал, как ему казалось это, Алтуфьев, но на самом деле он произнес свои слова вслух, так как барон ответил:
— Ты бредишь, миленький, ничего тут нет хорошего. Ночь как ночь, и даже довольно сырая. С тобой что-то сделалось в последнее время.
— Со мной что-то сделалось? — повторил Алтуфьев. — Душа проснулась, вот что!
— А разум засыпать начинает, — сказал барон.
— Не знаю, может быть, наоборот, проясняться. Теперь мне ясно, что с одним этим разумом далеко не уйдешь. Что вчера казалось ему сказкой, сегодня становится действительностью.
— Не умеете вы, русские, жить без мечтаний! — задумчиво произнес барон, соображавший о том, удастся ему скоро и выгодно продать теткино имение или нет. Для такой продажи он, собственно, и приехал сюда, сделал уже несколько публикаций в газетах, заявил комиссионерам в Москве, но до сих пор не получал ниоткуда известий. Это занимало и беспокоило его, и потому особенно была теперь не по сердцу ему славянская мечтательность Алтуфьева. — Ну, зачем искать таинственность в жизни, когда можно сделать ее совсем простой? — продолжал он назло Алтуфьеву.
— Жизнь нельзя сделать простой, — спокойно возразил тот, — потому что мы не знаем ни начала, ни конца ее. И рождение, и смерть таинственны для нас, и потому сама жизнь должна быть таинственна. Почем мы знаем, каким влиянием подвержена она? Неужели мы живем лишь для того, чтобы есть, пить, кататься на лошадях?
— И продавать имения! — усмехнулся барон. — А тебе еще чего хочется? Детских сказок, что ли?
— Может быть, и детских сказок! Вот, видишь ли, в детстве, мне кажется, мы склонны к так называемому сверхъестественному и необычайному, словно в нас живы еще воспоминания того таинственного, что знали мы при рождении. И напрасно мы стыдимся этих воспоминаний. Может быть, оставайся мы как дети, мы скорее и лучше поняли бы нашу жизнь.
— То есть ты хочешь, чтобы мир перевернулся и при помощи детских понятий были решены высшие философские вопросы?
— Я ничего не хочу. Я говорю только, что возможно, что решение этих вопросов не в умствованиях «зрелого» рассудка, а в детских грезах, которые кажутся нам глупыми.
— Словом, мир наоборот! — сказал опять барон.
— Не мир, а только наши понятия наоборот. Сколько времени считалось и правильным, и умным, и научным, что солнце вокруг земли ходит! А оказалось, что сама земля вертится.
— Так, по-твоему, Галилеем в философии должен явиться ребенок?
— Отчего же нет?
— Но он еще не родился?
— Нет, по-моему, уже родился.
— Вот как! И ты… ты его знаешь?
— Думаю, что знаю.
— Кто же он?
— Русский народ. Ты вот, как немец, считаешь его детски глупым и непросвещенным, а я думаю наоборот. Настанет время, когда возьмутся за изучение его понятий и философии и откроют в них нечто новое!
— Ты — чрезвычайный патриот, Алтуфьев!
— Что же ты видишь в этом дурного, Нагельберг?
Они замолчали и долгое время ехали так, молча.
— А знаешь ли, — начал барон наконец с расстановкой, — ведь ты…
— Ну, что я?
— Влюблен, — докончил барон. — Влюбленные вообще склонны фантазировать.
Алтуфьев ничего