Слеза Евы - Елена Дорош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пушкина? – спросила Глафира, уверенная, что сейчас Бартенев рассмеется ей в лицо.
Какого Пушкина? Вы бы еще Иоанна Васильевича вспомнили!
– Да, – коротко ответил Олег Петрович.
Глафира моргнула.
– Это даже не письмо, а записка, словно человек писал из последних сил. Пропуски, незаконченные фразы. – Он прочел вслух: – «Прощайте… Слезу Евы, случайный дар Ваш… не могу забрать с собой… Благослови… Ваши деяния. Навеки…» – Помолчал и добавил: – Подписи нет, но есть дата – двадцать девятое января, рядом две буквы – «с» и «г». Сего года, значит. И поставлена другой рукой.
– Какого сего?
– Думаю, тридцать седьмого. То есть, получается, письмо написано в день смерти. Я много лет имел дело с архивными документами. По качеству бумаги могу точно сказать, к какому времени они принадлежат. Смотрите, конверт, написанный пером текст… Я просто уверен, что это не подделка.
– Кому же оно адресовано?
– Полагаю, той, кому принадлежала эта серьга.
Бартенев взял сережку и, задумчиво глядя на нее, сказал:
– Слеза Евы. Действительно, форма бриллианта напоминает слезу. Кто такая эта Ева?
– А серьга дорогая?
– Не в этом дело, Глафира. Пушкин общался преимущественно с женщинами, которые могли позволить себе дорогие украшения. Гораздо интереснее, почему он не назвал себя. Даже подписи нет.
– Значит, она знала его почерк.
– Или свою сережку. Странно, но я нигде не встречал имени Ева. Конечно, понимаю, что в свой Донжуанский список он включил далеко не всех женщин. Список был составлен, что называется, на скорую руку. Но этого имени не было ни в письмах, ни в воспоминаниях друзей.
– Ева. Красивое имя.
– Наверное, только для того времени, скажем так, странное.
– А если это кличка?
– Скажете тоже – кличка!
– Ой, простите, псевдоним.
– Хотите сказать – вымышленное имя? Возможно.
Глафира глянула на часы и заторопилась. Через сорок минут ужин, потом таблетки и отдых. Мысленно она перебрала имеющиеся продукты и решила, что успеет сбегать к соседке за творогом. Пока будет вариться картошка, можно сделать сырники к чаю. Сметану она купила еще вчера, а котлеты пожарит за десять минут.
С озабоченным видом Глафира припустила в кухню вершить великие дела, и профессор, проводив ее глазами, остался один.
Странная Ева не давала ему покоя. Вряд ли в России кому-нибудь пришло в голову назвать девочку ветхозаветным именем. Скорее всего, Глафира права: оно вымышленное. Кто же за ним прячется?
Олег Петрович нажал кнопочку, и кресло бесшумно покатилось. Он стал наматывать круги по комнате, повторяя, как заклинание:
– Ева, Ева, Ева…
В голове что-то крутилось, но он никак не мог поймать мысль за хвост. О какой такой Еве думал Пушкин перед смертью. Всех, кто был ему дорог, знают наперечет в алфавитном порядке и в хронологическом. Откуда взялась эта Ева? Вряд ли в последние перед дуэлью дни он умудрился завести новый роман. Хотя… зная его натуру, можно предположить и такое. Но… нет, тогда ему было чем заняться и без амуров. К тому же серьга. Она откуда взялась?
Бартенев подъехал к столу и взял в руки письмо. Боже! Сколько нежности и боли в каждом слове! Он любил ее. Сильно любил. И это – «Ваши деяния». Какие деяния? Кому можно написать такое?
Он снова закружил по комнате, словно разгоняя мысли.
– Думай, старый хрыч, думай, напрягай извилины!
Извилины напрягались изо всех сил, но просветление не наступало.
– Ева, Ева. Адам и Ева. Ева и Адам.
Он вдруг остановился посреди комнаты. Кресло немного пожужжало и замерло.
– Адам. Адам. Адам? Нет, не может быть!
Профессор уставился в одну точку и с минуту сидел, пытаясь разобраться в сумбуре, творящемся в его голове.
– «Призрачно все в этом мире бушующем, есть только миг, за него и держись», – вдруг запел он фальцетом и погладил себя по голове: – А ты еще варишь, старый мой котелок.
Когда на профессора находил стих, Глафира старалась не приставать к нему с занудными требованиями соблюдать режим, вовремя питаться, отдыхать и все такое. Старалась делать все сама и молча. Например, заходила в кабинет с тарелкой, и пока Бартенев продолжал искать что-то в книгах, потихоньку скармливала ему кашу или омлет. Таким же манером давала лекарства. Единственное, что невозможно было сделать без его участия, – прогулки. Вообще-то гулять Олег Петрович любил, особенно в последнее время, когда у них с Глафирой появилось столько тем для обсуждения, но только не когда на него находил «исследовательский раж»! В этом случае на уговоры уходило не менее получаса. Нырнув с головой в работу, Бартенев ни в какую не соглашался отвлечься хоть на минуту. Даже для отправления естественных надобностей ехал с ней как приговоренный.
Олег Петрович был упрям, но Глафира упрямей. Кроме того, на ее стороне уверенность в своей правоте и недюжинное профессиональное терпение.
В конце концов профессор сдавался, с унылой миной позволяя себя одеть и взгромоздить на «гуляльную каталку», с ее огромными колесами, которые нужно было крутить руками. Профессор этого не любил, поэтому Глафира просто толкала кресло перед собой. Как детскую коляску.
Утро выдалось пасмурным, хотя дождя не было.
Обычно разговорчивый, профессор молчал, нахохлившись, как воробей. «Наверное, размышляет об архиве Лонгинова», – подумала Глафира и вспомнила недавний разговор со Стасиком, который любил посплетничать.
К вящему удивлению Глафиры, оказалось, что у профессора имеется дама сердца. Она моложе Бартенева лет на двадцать, что не мешало Стасику называть ее «старой кошелкой». Глафира была удивлена, потому что никогда не встречала в доме ни одной женщины.
– Да она уже к нам не ходит! – сообщил Стас и с гордостью добавил, что это он отвадил престарелую ухажерку.
– Прикинь, ее Вера Аполлоновна зовут! Папаша был Аполлон! Это кто же из предков удумал так ребенка назвать? – веселился Стасик.
Оказалось, что он сразу заподозрил даму в корысти. Ну не могла же она влюбиться в старика? Сама уже на ладан дышит! Поди, решила: когда дядя отбросит копыта, профессорские хоромы ей достанутся. Конечно, она же в пригороде живет, а тут центр города!
Глафира слушала довольного собой Стаса в ужасе, но возражать не стала. Она ведь никогда не видела эту Веру Аполлоновну и ничего о ней не знала.
И все же ей было почему-то жаль профессора и его несбывшуюся любовь.
Она взглянула на понурого Бартенева. С чего она решила, что ни о чем, кроме работы, тот думать не в состоянии? А как же утверждение поэта, что «любви все возрасты покорны»?