Тридцатник, и только - Лайза Джуэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ноздри ударили сигаретный дым и затхлая вонь. Сквозь царапины на закрашенных черной краской высоких окнах пробивалось солнце, высвечивая, словно лучом кинопректора, пылинки, плясавшие под потолком, и струйки дыма. Музыкальный автомат наяривал «Туза пик», ухала, скрипела и грохотала артиллерия игровых «фруктовых» автоматов, и поверх всего этого шума разливалась громкая и немного пугающая какофония грязных ругательств, доносившихся из дальнего угла.
Надин продвинулась чуть дальше в скудно освещенную пещеру паба, чтобы посмотреть, кто же так ругается. За столиком в углу сидела, окутанная тенью, невысокая женщина с крашеными черными неряшливыми волосами и массивным золотым распятием на шее. Она была по меньшей мере на восьмом месяце беременности, слишком тесная белая майка с надписью «Что бы Фрэнки не бубнил, мне по фигу», обтягивала ее живот. Женщина курила самокрутку и пила пиво, а в промежутках между затяжками и глотками орала на огромного мужчину, сидевшего рядом. Мужчина смотрел прямо перед собой; судя по неподвижной физиономии, его терпение было на исходе и в любой момент могло обернуться яростью.
Перед столиком стояла коляска с двумя пристегнутыми к сиденьям детьми, угрюмыми, но симпатичными, а справа от женщины сидел очаровательный светловолосый мальчик лет четырех в полосатой майке клуба «Арсенал». Он разговаривал сам с собой и черкал красным фломастером в книжке-раскраске. Вид у него был ангельский.
— Мам, — обратился мальчик к беременной. — Мам, мне нужно в туалет.
— Заткнись, Кейн, — рявкнула женщина, гася размокший от слюны окурок и заводясь для новой сокрушительной атаки на толстяка. — Ты что, не видишь, я разговариваю?
— Но мам, мне правда нужно. — Мальчик сунул руку под стол и схватился за шорты между ног.
— Заткнись, тебе сказано! Потерпишь! Я занята!
— Но, мама…
Разъяренный взгляд заставила мальчика умолкнуть на полуслове, затем мамаша схватила его костлявыми пальцами за предплечья и притянула к себе.
— Если ты не заткнешься, Кейн, я задам тебе ремня, — пригрозила она и, дабы показать, что не шутит, шлепнула его со всей силы по голым ногам; звонкий хлопок эхом прокатился по заведению.
Надин вздрогнула, когда мальчик разразился плачем, она с ужасом смотрела, как тонкая бледно-желтая струйка медленно заструилась на грязный линолеум. Беременная вскочила, заглянула под стол с целью убедиться в преступлении и набросилась на мальчика.
— Ах ты засранец! — Она выволокла ребенка из-за стола, схватив за тонкую руку. — Мерзавец хренов! — Большое влажное пятно украшало футбольные шорты. Женщина потащила мальчика в мужской туалет, плечом распахнула дверь и швырнула на замызганный кафель. — Отмывайся, урод!
Стоя на четвереньках, мальчик обливался слезами. Надин коротко выдохнула, когда дверь туалета закрылась, приглушив отчаянный плач.
Девушка, сидевшая по другую сторону стола, спиной к Надин, встала и затушила сигарету. На ней были выцветшие «вареные» джинсы в обтяжку и кофточка в розовую и белую полоску. Не сводя глаз с беременной, она выдохнула дым и решительно направилась в туалет. Вошла, подняла мальчика, нашептывая ему ласковые слова и гладя по голове. Дверь закрылась; минуту спустя оба вышли: мальчик был без шорт, майка спускалась до колен, обеими руками он цеплялся за ногу девушки. И только теперь Надин ее узнала.
Это была Дилайла.
Надин мгновенно развернулась и выскочила из паба в солнечную безопасность улицы. Ее сердце билось невероятно быстро, и она глотала воздух широко открытым ртом. Это была Дилайла! А беременная — мать Дилайлы. О боже. Бедная Дилайла. Бедная, бедная Дилайла. Надин в жизни не видела большего кошмара.
Эта женщина… эта отвратительная женщина пьет и курит с ребенком в животе и бьет симпатичного малыша. А сколько у нее вообще детей? Надин слыхала, что у Дилайлы есть старшие братья. Но ее мамаше все ни по чем. Заставляет своих чудесных детей сидеть в помещении в такой хороший денек, в темном, сыром, мрачном пабе, где шумят и курят, а сама она поливает отборной бранью какого-то противного толстого мужика в грязной рубахе и с жирными волосами.
Внезапно, то, что раньше Надин почитала за олицетворение крутости, — мать, позволяющая своей четырнадцатилетней дочери курить в ее присутствии, вместе с ней, — теперь казалось извращением. Это выглядело гнусно. И мать Дилайлы была гнусной.
До Надин вдруг дошло, почему Дилайле столь многое разрешалось, почему правила и запреты, не давашие, как она полагала, ей самой нормально развиваться, Дилайлу, по всей видимости, не беспокоили. Вовсе не потому, что Дилайле выпал счастливый билет в родительской лотерее и она стала гордой обладательницей дивной мамочки, понимавшей, что девочкам необходимо приходить домой позже одиннадцати, им необходимо гулять с мальчиками, необходимо вдевать в мочку уха больше одной сережки и вытворять со своими волосами все, что заблагорассудится. Дилайле не счастье выпало, сообразила Надин. Напротив, ей крупно не повезло. Ибо ее матери плевать, по-настоящему плевать на дочь и, похоже, на остальных детей тоже. Прическа Дилайлы, ее уши, здоровье дочери — все ей до фонаря. И вряд ли она беспокоится о ее образовании, о ее будущем, о состоянии ее девственной плевы. Надин больше не казалось классным, то что миссис Лилли (если ее так зовут) никогда не появлялась на родительских собраниях и не проверяла домашние задания Дилайлы.
Наконец мать Надин вышла из паба, рассеянно вытирая ладони о широкую сборчатую юбку.
— Это, — сказала она, кривясь, — самый ужасный туалет, в котором я когда-либо бывала. Хуже был только тот нужник в Кале. Ни мыла, ни полотенец, ни сидений! — Передернув плечами, она принялась освобождать Надин от пакетов. — А сколько там детей! Ты не поверишь, там сидят дети! Ну кто — кто! — поведет своих детей в такое место! Ужас, честное слово…
Пока они бродили по магазинам, пили чай со швейцарскими хрустящими палочками в кондитерской, прочесывали отдел английской истории в книжном магазине У.Х.Смитса, рылись в корзине с пряжей по сниженным ценам в галантерейной лавке, отыскивая ярко-голубую ангору, чтобы мать смогла довязать свитер для дочери, к Надин медленно возвращалось ощущение нормальности, человекоподобия и чистоты. И впервые с тех пор, как она начала свое путешествие из отрочества во взрослость, она подумала, что ей повезло.
Ее мать была простоватой, надоедливой клушей, отец — замкнутым и предсказуемым. Младший брат, вундеркинд и стервец, считался в семье непогрешимым, с Надин же обращались, как с заблудшей овцой, неспособной хоть что-нибудь сделать как надо. Они жили в тесной квартире, обставленной мрачной довоенной мебелью из темного дерева, принадлежавшей еще бабушке с дедушкой, и католицизм воспринимали чересчур всерьез.
Но, заключила Надин, потрясенная картинкой из внешкольной жизни Дилайлы, по крайней мере, меня любят. Оберегают. Обо мне заботятся, пусть даже иногда через край. По крайней мере, меня не заставляют становиться взрослой, когда я к этому еще не готова. По мне, рассуждала она, лучше хотеть быть взрослой и не получать на то разрешения, чем вынужденно становиться таковой.