Господин Гексоген - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поводыри молча, тяжело шагая, вели его в глубину аллеи, наступая на хрустящий гравий, напоминая смену караула, держащего равнение и шаг. И он, Белосельцев, был включен в этот суровый торжественный караул. Другая половина просторного зеленого луга была уставлена маленькими каменными уродцами из галереи абстрактных скульптур, напоминавших карликов с голыми задами, собак с человечьими головами, ящериц с волчьими загривками, зубастых рыб с женскими грудями, лягушек с возбужденными мужскими членами. Маленькие упитанные чудовища, словно сошедшие с собора Парижской Богоматери, резвились на лужайке. Совокуплялись, дрались, испражнялись, весело догрызали какую-то падаль, разбрасывали задними лапами сочную траву, зарывая экскременты. И при этом поглядывали все в одну сторону настороженными свирепыми глазками, словно кого-то стерегли, чутко сторожили, готовые кинуться разом, всей стаей, рвать и терзать.
Белосельцев с опаской и гадливостью проходил мимо каменных злобных уродцев и, войдя под высокие деревья аллеи, увидел того, кого они сторожили.
Бронзовый Дзержинский, на высоком цоколе, под густой листвой, стоял, почти доставая головой до ветвей, в военной шинели, истовый, гордо выкатив грудь, как выкатывают ее перед расстрелом поставленные к стенке, презревшие смерть солдаты. Цоколь, с которым сливалась похожая на колокол шинель, был в следах глумлений, в остатках краски, в кляксах и сквернословиях тех, кто десятилетие назад сопровождали свержение памятника. На позеленелой бронзе хранился оттиск столкновения, когда Корабль Красной Империи ударился о подводный айсберг и пошел ко дну, а бронзовая статуя на носу корабля, окисленная, сорванная, смятая бурей, была выброшена на тихий московский пустырь, под осенние деревья. Белосельцев всматривался в полустертые хуления, в испачканный и оскверненный щит и меч, привинченные к постаменту. И среди оскорблений, заборных надписей, шматков спекшейся краски в отверстие от вырванных болтов была вставлена живая красная роза.
Гречишников, Буравков и Копейко, замедляя шаг, медленно вытягивая и опуская ноги, наподобие почетного караула, приблизились к постаменту, замерли, склонив головы. Белосельцев встал среди них, испытывая робость, волнение, нарастающее возбуждение, словно памятник вливал в него сокровенную живую энергию.
– Прости, что не уберегли… – кланяясь памятнику, произнес Гречишников. Вслед ему Буравков и Копейко склонили головы. – Дело твое живет… Чекисты тебя не забыли.
Белосельцеву казалось, памятник был рад их появлению. От него исходило едва ощутимое тепло, словно под металлическим литьем оставалась живая, неостывшая плоть. Он был свергнутым божеством, сброшенным с расколотого, оскверненного алтаря. И они, четверо, явившиеся к нему, были его тайными жрецами, верными служителями, хранящими заветы и заповеди отвергнутой религии.
– Мы вернем тебя на площадь. Поставим на законное место… И те, кто пачкал тебя, подвешивал в петле, повезут тебя обратно на своих горбах. Впряжем их в платформу, и они, с надутыми пупками и выпавшими грыжами, повезут тебя на Лубянку…
– Пойдем, Виктор Андреевич… Теперь ты опять с нами, – сказал Гречишников, когда они уходили от памятника. Молчаливый шофер поджидал их в «мерседесе». Белосельцев отказался ехать, желая пройтись пешком. – Завтра я тебе позвоню, продолжим разговор, – стискивал ему ладонь Гречишников. Копейко и Буравков молча протянули руки.
– Как будем общаться по телефону? Называть всех по имени? – спросил Белосельцев, пожимая руки соратникам.
– Вообще-то у нас каждый носит имя птицы. Буравков – пеликан. Копейко – филин. Я – дикий голубь, витютень.
– А кем буду я? – без удивления, угадывая ответ наперед, спросил Белосельцев.
– Ты? – Гречишников внимательно осматривал Белосельцева, словно старался в его человеческом облике угадать образ тотемного зверя. – Ты будешь скворец… Завтра я тебе позвоню… Они уселись в машину, и тяжелый «мерседес» ушел на Крымский мост, разбрасывая лиловый огонь, издавая затихающий вой сирены.
Белосельцев медленно поднимался на Крымский мост, пробираясь между огромными, падающими с неба синусоидами. Мост напоминал начертанный в небе график, изображавший пульс железного сердца, его всплески, предынфарктные сжатия, болезненные замирания. Кардиограмма города, в сиреневых дымах, бензиновых выхлопах, золоте соборов, шелесте блестящих, непрерывно мелькавших машин.
Он достиг середины моста. Остановился, касаясь руками толстого железного поручня. Руки чувствовали могучую дрожь, колебания, угрюмые гулы и рокоты, пробегавшие по металлическим тягам. Он был в глубине огромного рояля, в котором звучала грозная, рокочущая музыка. Река внизу была голубой, предвечерней, с блестящим отпечатком ветра, словно крылом по воде ударила большая птица. Там, где река поворачивала к Кремлю, колыхалось золотое отражение храма Христа Спасителя, будто с купола прямо в реку стекала жидкая позолота, и на этом струящемся, ударявшем в берега отражении шла черная баржа.
Он видел Африку, явленную ему на Москве-реке. Он плывет в океане, играет с зеленой веткой, ныряет под влажные листья, целует, обнимает ее. Бежит по сухому склону за бабочкой, за ее изумрудным мельканием, и в небе, недвижная, переполненная кипятком, ртутным ядовитым сиянием, застыла туча. Маленький, похожий на стрекозу самолет бежит по белесой траве, несет в пропеллере прозрачное искристое солнце, превращается в красный взрыв. Морская пехота в полосе прибоя проскальзывает белую пену, выносится на рыжий откос, и далекое, в душном ветре, трепещет военное знамя. Африканка в прилипшей одежде встает из воды, и сквозь мокрую ткань проступают ее соски, плотный кудрявый лобок. Маквиллен, веселый, острый, смотрит на него, как из зеркала, усмехается, наблюдает за ним из прошлого. Белосельцев почувствовал жжение на груди. Стоя на мосту, глядя на желтое пятно отражения, расстегнул рубаху и увидел на груди длинный, спускавшийся к животу ожог, словно хлестнули крапивой, оставив на коже водянистые пузырьки. Другая воспаленная бахрома пересекала грудь от плеча к плечу. Крест горел на его коже под рубахой. Все имело смысл. Имело объяснение в стомерном объеме мира, где двигалось истинное бытие, сокрытое от человеческих глаз. А здесь, на земле, в трехмерном пространстве, на Крымском мосту, это бытие обнаруживало себя как крестовидный ожог на груди, как яблоко в кармане пиджака, подаренное неизвестным прорицателем.
Наутро Белосельцев, едва проснувшись, увидел на стене знакомое пятно водянистого солнца, коробки смугло-фиолетовых, жемчужно-перламутровых нигерийских бабочек. Мгновенно пропитался ощущением утренней бодрости, готовности, нетерпеливого ожидания. Его новая жизнь началась, прекратив дремотное бесцельное прозябание. Он снова был в строю, был военный. Был частью осмысленного коллективного целого. Ожидал боевого приказа. Поднимался из постели одновременно с разгоравшимся телефонным звонком, похожим на ворвавшегося в комнату шального стрижа.
– Доброе утро, скворец! Это я, лесной витютень! – услышал Белосельцев звуки, напоминавшие гульканье дикого голубя на вершине дуба. – Виктор Андреевич, это я, Гречишников! – раздался добродушный веселый смех. – Как почивал? Не могли бы мы сейчас повидаться?